Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 32

Но роль ваяния — мы к нему теперь возвращаемся — была тоже и служебной: оно украшало храм, служивший жилищем созданному им божеству. Если весь храм по основному принципу греческой тектоники был естественным и в то же время прекрасным выражением работы структивных сил, то ваяние украшало отдых от этой работы — те плоскости, в которых движущиеся друг против друга силы взаимно уравновешивались. То были в особенности фронтон — плоский треугольник фасада между горизонталью карниза и скатами кровли, и метопы — квадраты фриза между поддерживающими карниз триглифами. Здесь было место уже не для единоличного кумира, а для сцен — крупных во фронтонах, мелких на метопах. А где сцена, там и мифология — та необязательная для верующего "поэтическая религия", тоже прекрасная, но все же второразрядная. Пусть же резец изображает на фронтонах сцены рождения Паллады и ее спора с Посейдоном из-за аттической земли, сцены состязания Пелопа с Эномаем и похищения дикими кентаврами лапифских жен — никто не обязан верить, что все это именно так произошло, что это вообще произошло. Но созерцание этих прекрасных белых фигур на темноокрашенном фоне все же настроит нас в духе строгой красоты — и через нее в духе религии.

И наконец — посвящения. Ими были полны «хорома», преддверия, пространства между колоннами, ступени, ближайшие окрестности храма — статуи, барельефы, картины, все здесь было представлено. Каждый храм был музеем, но музеем, посвященным славе божествам, опять-таки, поэтому, направляющим душу созерцающего через красоту к религии. А ограды многочтимых всеэллинских богов — Аполлона в Дельфах, Деметры и Коры в Элевсине, Паллады на Акрополе, Зевса в Олимпии — это уже были настоящие живые царства религиозной красоты и прекрасной религии. Читаешь хотя бы сухие каталоги Павсания — и душа плачет по этой погибшей, одухотворенной красе, какой уже никогда более мир не видал А ведь Павсаний ее видел во II в. по Р.Х., после стольких разрушений беспощадных войн и хищений римских наместников; что же было в те времена, в которые мы перенеслись мыслью — в цветущие IV и III столетия до Р.Х.?

Красота недвижного образа — лишь одна из обеих форм откровения божества; другой была красота — слова — подскажет читатель? Нет. Эллин не был бы эллином, если бы он так ограничивал область, подвластную его Музе. Нет, вообще выражения движущегося, преходящего аффекта не только в слове, но и в звуке, и не только в звуке, но и в немом жесте. Я говорю здесь о полном творчестве эллинской Музы — о триединой хорее, состоящей в одинаковой степени из поэзии, музыки и пляски. Все три были посвящены божеству, но преобладала в этой троице — пляска.

Вот что органически непонятно современной религиозности. Благодаря ли внешнему обстоятельству, тяжелому восточному одеянию — благодаря ли его основе, антифизическому стремлению стыдливо скрывать формы тела, как чего-то нечистого — или благодаря своей принципиальной вражде ко всякому видимому образу — но отрицательный корень христианства, иудаизм, окончательно вытравил у наследников античной религиозности даже само понимание этого ее основного начала. Способны ли мы вникнуть в эти важные слова Платона: "Надо, чтобы наша молодежь не только плясала хорошо — надо, чтобы она плясала хорошее!". У нас они даже грамматически выходят неправильно, и мы нуждаемся в аналогии из области слова: "не только говорить хорошо, но и говорить хорошее", чтобы догадаться об их смысле. А между тем психология нас учит, что жест гораздо непосредственнее и внушительнее слова, и логика заставляет нас признать, что поэтому и поэма жеста — т. е. именно пляска в античном смысле слова — если бы она была осуществлена, тоже гораздо глубже бороздила бы нашу душу, чем это может сделать самая гениальная поэма слова. В настоящее время люди, воодушевленные античностью, делают попытки "раскрепощения тела", восстановления выразительного жеста в его правах; и хотя на древнего эллина эти попытки, несомненно, произвели бы такое же впечатление, какое на нас производят упражнения в членораздельной речи немого, которого в зрелом возрасте учат говорить, — все-таки мы должны их приветствовать и поощрять: быть может, нашим внукам и удастся раскопать зарытый храм, вернуть человеку утраченную полноту жизни.

Эллины ее знали — но увы, грамоты для пляски и они не изобрели, и поэтому гениальные поэмы античных хореографов, передававшиеся только путем подражательного исполнения, погибли навсегда. Мы можем судить только об их значении; а как велико оно было, это видно из того, что все крупные праздники сопровождались хороводами дев, этих цветов данного поколения. Юноши свою красоту, кроме того, показывали во всевозможных физических состязаниях: пеших иконных, налегке и в оружии; но в Афинах даже благообразные старцы с масличными ветвями в руках совершали шествие в честь богини — это была их хорея.





Музыка и поэзия как элементы богослужебной хореи непосредственно понятны и нам, благо и наша церковь их сохранила и развила. Духовную музыку знала и античная религия; она сопровождала духовную поэзию, очень разнообразную по своим отраслям, и была, вероятно, столь же разнообразна; простая в своих средствах, она была могуча по своему действию. Знаем мы о ней все же очень мало. Лучше всего мы осведомлены о духовной поэзии эллинов, хотя и здесь наши сведения очень отрывочны. Только наивысшая ступень триединой хореи стоит перед нами в полном освещении истории — драма; но опять только в ее словесной, не в ее музыкальной и орхестической части. Драма была самым совершенным выражением дионисической идеи; только на этом религиозном фоне она и может быть вполне понята.

Наша картина была бы очень недостаточна, если бы мы, говоря о хореической части эллинского богослужения, не подчеркнули надлежащим образом той ее придачи, которая ей неизменно сопутствует — агонистики. Правильно понимая идею равенства как равенства потенциального, т. е. общедоступности благ в зависимости от неотъемлемо различных способностей человека — античная демократия освятила своей религией стремление к соревнованию, это побуждение к напряжению и развитию всех индивидуальных сил на пользу совокупности. И притом в самых разнообразных формах. Мы легко понимаем соревнование в гимнастических упражнениях — здесь агонистика является душой всего дела. Не столь доступна нашему пониманию агонистика в хорее; все же и здесь она была необходимой приправой. Состязались отдельные кружки девушек, выступавшие в хороводах; состязались взрослые, именитые рапсоды, исполнявшие Гомера на празднике Панафиней; но состязались также и рапсоды-мальчики, сыновья граждан, исполнявшие его на празднике Апатурий. Состязались поэты трагедий на праздниках Диониса; состязались и хоры, исполнявшие их «лирические» (т. е. специально хореические) части; состязались и актеры, выступавшие в главных ролях. Мало того, агонистика освящала до некоторой степени и низменные, вульгарные формы народного веселья: на Сельских Дионисиях получал награду тот, кто долее других удержится босой ногой на смазанном маслом полном мехе, на Анфестериях — тот, кто первый выпьет по сигналу глашатая кружку вина.

Ну, нечто в этом роде и у нас происходит на народных игрищах, где они есть; но вот что поразительно. Лишь недавно найденный отрывок Герода оповестил нас об аgon eupaidias в последний день Фесмофорий — награду получала счастливая мать, родившая самого прекрасного младенца в году. Подробности нам неизвестны, но факт установлен.

Самого прекрасного — Эллада осталась верной себе и здесь. И это на празднике Деметры-Фесмофоры. Ибо бог объявляется в красоте — такова вера эллина, кощунственно забытая его наследниками.