Страница 43 из 43
Пришлось в дело вступиться Прокопу. Он подошел к окну и строго — он умел это делать — глянул на маленького нарушителя спокойствия.
— Ты знаешь, кто я? — спросил он мальчика.
— Прокоп! — выпалил первоклассник.
— Правильно. А тебя как звать?
— Я Шурик.
— Так говоришь — про собак интересней?
— Интересней.
— Расскажу… в другой раз. А теперь, брат, дуй отсюда. Договорились?
— Договорились!
Подбородок отклеился от подоконника. И мальчик растворился во тьме летней ночи.
— Мне нравится этот ушастый Шурик, — сказал Прокоп, тяжело опускаясь на стул. — Я люблю, когда во взрослом можно разглядеть ребенка, а в ребенке просматривается взрослый. И никакой мути! Кстати, у кого учится этот Шурик?
— У Зиночки, — тихо сказала Анна Ивановна.
Зиночка молчала, не зная, краснеть ей за своего ученика или гордиться им. И тут, словно отвечая ее мыслям, старый учитель сказал:
— Мы часто допускаем ошибку: воспитываем в детях себе подобных. А надо воспитывать их такими, какими мы сами мечтали стать, да вот не вышло… Надо, чтобы этот Шурик не стоял, понурив голову перед малиновой скатертью, как молодой Прокоп. А рванул бы ее на себя и крикнул бы в лицо судьи и подсудков: «Что вы из знамени скатерть сделали? Да еще чернильных пятен наставили!..» Сперва мне, как Галилею, говорили: «Отрекись!» Я твердил им: «А все-таки она вертится. Люблю!» Мне в ответ: «Не должна она вертеться. Не имеет права учитель влюбляться в ученицу. Если все учителя влюбятся в своих учениц…» Тогда я стал просить их: «Вы хоть ее пожалейте!» Ничего не пожалели черные монахи. «Мы, — говорят, — за тебя перед роно отвечать не будем!»
В окне давно уже не было круглой ушастой головы, но все учителя время от времени посматривали в сторону окна, как бы опасаясь, что маленький хитрец затаился где-нибудь внизу и появится снова.
— Что же было дальше, Прокофий Андреевич? — спрашивали со всех сторон, когда старый учитель умолкал и погружался в свои мысли.
— Дальше был длинный стол, покрытый малиновым сукном с кляксами. За этим столом сидели мои товарищи. И никто не мог поднять глаз, потому что втайне сочувствовали мне. И никто не поднялся над малиновой скатертью и не сказал: «Товарищи, что вы делаете? Разве можно судить любовь как преступление? Разве у вас есть моральное, нравственное право судить?»
Все молчали. Все подняли руки: проголосовали за отлучение от храма. Руки поднять легко — глаза поднять трудно. А ведь судил меня один человек, остальные подсуживали. У того человека была язва желудка, и жена его поколачивала. И ему надо было выпустить злобу, как паровозу — лишние пары. Он ее и выпустил на мою любовь…
Уже давно перевалило за полночь, а вечеринка еще теплилась, и нет-нет в золе оживал уголек. Никто не хотел расходиться. Мир несчастной любви Прокопа, который долгое время был скрыт от каждого, вырвался наружу, сблизил людей, и всем хотелось еще побыть вместе.
— Где она теперь? — вдруг спросила Зиночка.
— Далеко, — не поднимая головы, ответил Прокоп.
— Сколько километров?
Этот почти детский вопрос молодой учительницы заставил Прокопа встрепенуться. Он поднялся, подошел к окну и, не поворачиваясь к собранию, сказал:
— Она не пережила позора, которым заклеймили нашу любовь… И побрела любовь на лед… И легла, свернувшись калачиком. И не гудели корабли, и люди не провожали ее, стянув с голов шапки. Все было так, как будто ничего не произошло. А она уже лежала на льду, мужественная и гордая. И засыпала навсегда. Холодные ветры перелетали через нее и заметали сухой снежной крупой… А вы говорите — при чем здесь лайки? Так поднимем чашу за любовь!
Но никто не поднял чашу. Прокоп медленно вернулся к столу и выпил свою один.
Было уже совсем светло, когда вечеринка кончилась и все разошлись по домам. В школе остались только Зиночка и ее атлетический телохранитель. Они стали расставлять по местам парты. В открытые настежь окна хлынула сырая свежесть рождающегося утра, и запах парной земли вытеснил из классной комнаты недозволенный запах табачного дыма. Парты поскрипывали и послушно вставали на свои места. Вот уже выстроился первый ряд, второй… А молодые люди все носили и носили эти древние деревянные станочки, на которых из человечка делают человека. Класс был залит светом, и только доска чернела, как огромное окно в ночь.
Неожиданно Зина остановилась и села за парту.
— Ты что? — спросил физрук.
Зина молчала.
— Ну что ты?
В его голосе звучала озабоченность.
— Лаек жалко, — прошептала девушка.
До него не сразу дошел смысл ее слов.
— Они молодцы, эти лайки, — наконец сказал учитель физкультуры. — Не желают унижаться. Состарились и пошли на лед.
— Состарились, — сказала Зиночка. — А любовь Прокопа была совсем молодой. И пошла на лед… умирать.
— Она тоже была гордой.
— Она была дурой… эта девчонка старшеклассница. Она должна была уйти с Прокопом…
— Ты хорошо рассуждаешь, Зиночка. А я тебя зову, зову… Почему ты не идешь?
Зиночка поднялась из-за парты, положила ему руки на плечи и заглянула в глаза.
— Не грусти, — сказала она тихо. — Ты еще молодой, зачем тебе грустить. Прокопу можно. А тебе ни к чему… Хорошая была вечеринка, правда?
И тут молодые люди почувствовали присутствие постороннего и, не сговариваясь, оглянулись. В окне виднелась лопоухая голова, которая подбородком оперлась на подоконник и наблюдала за происходящим.
Это был все тот же Шурик.
— Ты что здесь делаешь?
— Ничего, — ответил Шурик.
— Ты спать не ходил? — испуганно спросила молодая учительница.
— Ходил… Уже выспался, — ответил Шурик. — Мне жалко лайку. Я бы взял к себе старую собаку.