Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 192

Герцогиня была не особенно красива, но отличалась изяществом и миловидностью: она напоминала кошку с ее грациозностью, мягкостью и спрятанными коготками; ее лицо и манеры настолько хорошо соответствовали друг другу, что и лицо ее, и манеры казались очаровательными. Ни у кого не было такой посадки головы, как у нее; никто не танцевал лучше и изящней ее, хотя она немного прихрамывала; любое увеселение, казалось, было ей по душе. Свободно чувствуя себя со всеми, она обладала умением научить каждого чувствовать себя непринужденно. В ней не было ничего, будь то в голосе, в улыбке или в жестах, что могло бы не нравиться. Она никого не любила, и все это знали, но была обворожительна, и даже те, кто имел больше всего оснований ненавидеть ее, были вынуждены напоминать себе, что они ее ненавидят, чтобы не начать обожать ее. Жизнерадостная, веселая, шутливая, говорящая обо всем с присущей только ей манерой речи; неуязвимая для подвохов, умеющая мыслить свободно даже в самые неспокойные и напряженные моменты; любящая фривольности и необычные удовольствия; язвительная, насмешливая, остроумная; неспособная к дружбе и более чем способная к ненависти, если, на ее взгляд, у нее были основания ненавидеть, и тогда злая, надменная, беспощадная; изобретательная на пагубные интриги и жестокие песенки,[61] которыми она мучила тех, кто жил бок о бок с ней и кого, казалось бы, ей следовало больше всего любить: это была античная сирена со всеми губительными чарами волшебницы из «Одиссеи».

В описываемое время король, которого она всегда чрезвычайно развлекала, был с ней в размолвке. Подобно своему брату, графу де Вексену, герцогиня ненавидела г-жу де Ментенон и пользовалась всякой возможностью, чтобы сказать своей бывшей гувернантке, что она о ней думает. Как-то раз она прогуливалась по Версальскому парку и, застигнутая дождем, бросилась к первой попавшейся двери; эту дверь, выходившая на северную террасу, охранял швейцарец, который получил от самого короля приказ никого в нее не впускать. Швейцарец, точно следуя приказу, перекрывает герцогине проход; она проявляет настойчивость, но честный гельвет заявляет ей, что такое распоряжение отдал сам король. В эту минуту к той же самой двери бежит г-жа де Ментенон, попавшая, как и герцогиня, под дождь.

— О, прекрасно, — говорит герцогиня, обращаясь к часовому, — вот идет королевская шлюха,[62] и так как ее, вероятно, этот приказ не касается, я войду вместе с ней.

Между тем г-жа де Ментенон подбегает к двери и получает такой же отказ.

— Часовой, — говорит г-жа де Ментенон, — вы хоть понимаете, что вы сейчас делаете?!

— О, мне прекрасно известно, что я сейчас телаю, — отвечает часовой. — Я потчиняюсь приказу.

— А вы знаете, кто я такая?

— Та, сутарыня, мне это сказали: вы королевская шлюха; но это не имеет значения: в эту тверь вы не войдете!

Герцогиня громко рассмеялась, почтительно поклонилась г-же де Ментенон и вошла через другую дверь.

Что же касается второй мадемуазель де Блуа и графа Тулузского, то в это время они были еще слишком малы, чтобы мы попытались обрисовать их характеры; позднее нам представится случай поговорить о них подробнее, и мы его не упустим.





Вне всякого сомнения, именно череда описанных нами смертей — графа де Вексена, графа де Вермандуа, королевы и, наконец, Кольбера, — случившихся в конце одного года, наполнила сердце Людовика XIV той великой печалью, которая заставила его склониться к религии и побудила установить этикет, внесший в жизнь короля нечто от монастырской строгости.

Мы позаимствуем подробности, касающиеся распорядка дня великого короля, из «Королевского церемониала», «Росписи Франции» и «Мемуаров» Сен-Симона.

В восемь часов утра, пока истопник закладывал дрова в печь, стоявшую в спальне короля, который в это время еще спал, комнатные лакеи тихонько отворяли окна, убирали кушанье, оставленное на случай,[63] ступку[64]и вахтенную постель.[65] И тогда дежурный первый камердинер, который ночевал в спальне его величества и к этому времени уже успевал одеться в передней, возвращался назад и ждал, когда стенные часы пробьют половину девятого; затем, еще до того, как дрожание часового колокольчика затухало, он будил короля. Тотчас же в королевскую спальню одновременно входили первый лейб-хирург, первый лейб-медик и кормилица короля, пока она еще была жива; кормилица целовала короля, а двое других обтирали его и иногда помогали ему сменить рубашку, поскольку он был предрасположен к потливости. В четверть десятого вызывали главного камергера или, в его отсутствие, первого дворянина королевских покоев, а заодно и тех, кто имел привилегию входить в королевскую спальню в этот час. Главный камергер или первый дворянин королевских покоев открывал полог кровати, который до этого был задернут, и подавал королю кропильницу со святой водой, стоявшую в изголовье кровати. Упомянутые вельможи оставались на короткое время в спальне и пользовались этой возможностью, чтобы поговорить с королем или представить ему свои прошения. Когда ни одному из них больше нечего было сказать королю или просить у него, тот, кто открывал полог и подносил святую воду, подавал его величеству молитвенник, и все переходили в комнату заседаний совета. По окончании краткой молитвы король звал их, и они возвращались; тот же человек подавал королю халат, и тогда в спальню входили те, кто тоже имел право присутствовать при вставании короля, но был рангом пониже, в том числе различные должностные лица. Короткое время спустя туда входили прочие сановники и титулованные особы, и на глазах у них король «изящно и ловко», по словам Сен-Симона, обувал туфли, натянув перед этим чулки, поданные ему первым камердинером. Один раз в два дня его брили на виду у присутствующих. При этом туалетного столика рядом с ним не было, и ему лишь подносили зеркало. Он носил небольшой короткий парик, всегда один и тот же по форме; такой парик видели на голове у короля даже в дни приема слабительного, когда он оставался в постели и принимал посетителей лежа.

Одевшись, король уходил в альков за кроватью и там снова молился; рядом с ним преклоняли колени все присутствовавшие там священнослужители, включая и кардиналов, которые не клали под колени подушек; во время молитвы все миряне оставались стоять, а капитан гвардейцев находился у балюстрады, откуда король переходил затем в свой кабинет.

Там уже находились или следовали за ним все те, кто имел право входа туда; таковых было немало, ибо этим правом располагали обладатели очень многих должностей; король отдавал каждому распоряжения на весь день; таким образом, с самого утра было известно, чем намерен заняться король, и никогда, за исключением особенно важных обстоятельств, эти распоряжения не отменялись и не изменялись. После этого все удалялись, и подле короля оставались только его побочные дети и их воспитатели, г-н де Моншеврёй и г-н д’О, а также Мансар и д’Антен, сын маркизы де Монтеспан: все они входили в кабинет не через спальню, а через заднюю дверь. Это было лучшее время для тех и других.

Тотчас же начиналось обсуждение планов построек и садов, и разговор этот длился более или менее долго, в зависимости от того, сколько дел было впереди у короля.

В продолжение этого времени все придворные ожидали выхода короля, стоя в галерее. Только капитан гвардейцев оставался в спальне, сидя у дверей кабинета; когда ему сообщали, что король собирается идти к мессе, он входил в кабинет. В Марли придворные ожидали в зале, в Трианоне и Мёдоне — в передних комнатах, в Фонтенбло — в спальне и в прихожих.

Это междействие (как видим, каждая минута в распорядке дня короля имела свое название) предназначалось для аудиенций, если король соглашался их давать или хотел с кем-то поговорить; в этот же час он принимал в присутствии Торси иностранных посланников. Эти аудиенции посланникам, проходившие с великой пышностью, именовались церемониальными, или тайными, чтобы отличить их от так называемых частных, которые по окончания утренней молитвы давались без всякой помпы в алькове за кроватью.