Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 176



Я перестал наливать ему как раз вовремя. Мой друг оставил нас, и я начал расспрашивать своего собеседника; он два-три раза вздохнул, а затем печальным тоном произнес:

— Ах, братец, времена сильно изменились, все стало не так просто, как было прежде. Крестьяне стали хитрее, и тем, кто, к несчастью, должен иметь с ними дело, приходится трудновато.

— Расскажите мне об этом, голубчик, — сказал я, — и вы найдете во мне человека, настроенного посочувствовать вам.

— Ну так вот, прежде, многоуважаемый сударь, я служил в уездном городе, получал триста пятьдесят рублей ассигнациями (триста двадцать франков нашими деньгами), у меня была семья в пять человек, и я жил не хуже других, ибо в то время прекрасно понимали, что честный человек, который добросовестно служит своему правительству, должен пить и есть. Теперь все обстоит не так: приходится затягивать пояс. То, что происходит кругом, называют улучшениями, достопочтенный сударь, а я называю это святотатством.

— Что поделаешь, — откликнулся я, — эти чертовы философы породили либералов, либералы — республиканцев, а республиканцы — это борьба со злоупотреблениями, экономия, реформы, все эти мерзкие, дурно звучащие слова, которые я презираю так же, как вы, если не больше.

Мы сердечно пожали друг другу руки, как это делают люди, придерживающиеся одного и того же мнения.

С этой минуты мне стало понятно, что мой собеседник ничего не будет от меня утаивать.

— Я уже сказал вам, что служил в уездном городе; наша губерния была очень далеко от центра. Я называю центром Москву, потому что, как вы прекрасно понимаете, никогда не буду считать Санкт-Петербург столицей России. Нужно было только раз в год съездить в губернский город и привезти кое-какие подарки начальству, и тогда можно было весь год жить спокойно: нас не судили, не наказывали, никто не совал нос в наши счета, на нас полагались, и все шло чудесно. «Народ теперь меньше страдает», — говорят нам прогрессисты. Вот еще одно новое слово, почтеннейший сударь, которое пришлось придумать, потому что его не было в добром старом русском языке. «У чиновников теперь больше совести», — добавляют они. Ничего подобного, просто чиновники стали хитрее, вот и все, но чиновники всегда останутся чиновниками. Это правда, что мы залезаем в карман к крестьянам, но кто не грешен перед Богом и кто не виновен перед царем? Вот я спрашиваю вас: разве лучше не воровать и ничего не делать? Нет, деньги придают службе интерес. Прежде подчиненные и начальство жили как настоящие братья, и это ободряло нас. К примеру, если случалось, что кто-нибудь проигрывал в карты две или три тысячи рублей… Такое ведь может случиться с каждым, не так ли?

— Разумеется, за исключением тех, кто не играет.

— А что, по-вашему, делать в отдаленной губернии? Нужно же рассеяться, развлечься чем-нибудь! Ну так вот, если кому-нибудь из нас случалось проиграть две или три тысячи рублей, то ведь их нельзя было заплатить, получая триста пятьдесят рублей в год, не так ли?

— Очевидно.

— Ну что ж, мы шли к исправнику — я тогда был не исправником, а всего лишь простым становым — и говорили ему:

«Вот что с нами случилось, господин исправник, помогите нам, пожалуйста».

Тот сердился или делал вид, что сердится, и тогда мы ему говорили:

«Вы ведь понимаете, господин исправник, что мы просим помочь нам не даром: всякий труд заслуживает платы, и вы получите пятьсот рублей».

«Негодяи! — отвечал он. — Вы не знаете, на что потратить деньги, вы проводите жизнь в кабаках, пьете там и играете в карты, бездельники вы этакие».

«Мы не бездельники, — возражали мы, — и в доказательство этого, если вы соблаговолите дать нам приказ немедленно собрать подати, мы изыщем способ выгадать из них тысячу рублей для вас».

«И вы полагаете, — говорил исправник, — что за тысячу рублей я позволю вам обирать несчастных крестьян, бедняков, у которых нет ни гроша?»

«Ну, хорошо, господин исправник, — говорили мы, — пусть это будет полторы тысячи рублей, и не станем больше толковать об этом».

Попадались упорные, которые требовали до двух тысяч, и в конце концов приходилось уступать: за две тысячи рублей всегда можно было устроить свои дела. Исправник отдавал приказ немедленно взымать подати — немедленно, да за одно это слово можно было заплатить хоть четыре тысячи рублей.

— Как это?



— Сейчас увидите. Мы приезжали в деревню, собирали крестьян и говорили им:

«Понимаете, братцы, в чем дело? Нашему царю-батюшке нужны деньги, и он просит собрать не только недоимки, но и текущую подать; он говорит, что и так долго предоставлял вам, голубчикам, кредит, а теперь пора расплатиться».

Тут начинались жалобы и стенания, от которых смягчилось бы даже каменное сердце, но, слава Богу, нас не одурачишь! Мы входили в избы, оценивали, словно для распродажи, то жалкое имущество, какое там было, а потом уходили в кабак, говоря:

«Поторопитесь, братцы, император сердится!»

Тогда крестьяне один за другим приходили к нам просить отсрочку: одни — на две недели, другие — на три, третьи — на месяц, чтобы собрать требуемую сумму.

«Дорогие земляки, — говорили мы им, — вы что думаете, мы для себя взимаем подати? Императору нужны деньги, мы ответственны перед ним; вы же не хотите, чтобы с нами случилась беда из-за того, что мы окажем вам услугу?»

Крестьяне кланялись нам в ноги, а потом уходили, чтобы потолковать между собой. Они совещались час, иногда два часа, и вечером являлся староста. Он приносил нам по десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять копеек с каждого крестьянина. Деревня в пятьсот тягловых дворов приносила нам в среднем сто — сто двадцать пять рублей серебром. Десять деревень приносили тысячу пятьсот, две тысячи, три тысячи. Мы отдавали исправнику причитающиеся ему две тысячи ассигнациями, и нам еще оставалось две тысячи, а то и две тысячи пятьсот рублей серебром[1]. Карточный долг оплачивался, и примерно через месяц император, которому без этого пришлось бы ждать еще год или два, в свою очередь получал деньги. Всем было выгодно — и государству, и нам. А что стоило крестьянину отдать на пятнадцать или двадцать копеек больше? Пустяки!

— Ну, а если среди крестьян есть такие, — спросил я, — которые и в самом деле не могут заплатить подать?

— Если у них добрый барин, он за них заплатит.

— А если недобрый?

— Тогда, поскольку я жил в Саратовской губернии, я продавал этих мужиков в бурлаки[2].

— Но, — настаивал я, — неужели это вымогательство… прошу прощения, этот промысел совершенно безопасен?

— О какой опасности вы говорите, почтеннейший сударь?

— Но разве те, с кого вы так вымогаете деньги, не могут пожаловаться?

— Конечно, могут.

— Ну, и что будет, если они пожалуются?

— Поскольку жаловаться им придется нам, то, как вы понимаете, мы не настолько враги себе, чтобы дать ход этому делу.

— Да, в самом деле понимаю. И вы говорите, что теперь это ремесло стало более трудным?

— Да, почтеннейший сударь; при всей своей тупости крестьянин все же кое-чему научился. Один из этих скотов вчера рассказывал мне, что птицы привыкают к виду пугал, которых он расставляет на поле, чтобы помешать им клевать зерно, и в конце концов понимают, что пугало — это не человек. Так вот, с крестьянами, в конце концов, произошло то же, что с птицами. Они договариваются между собой: половина деревни или вся деревня объявляет, что не в состоянии платить, и обращается к своему барину; иногда барин в милости при дворе, он действует через голову исправника, обращается прямо к министру и с помощью министра добивается отсрочки, в которой мы им отказывали; словом, как я вам и говорил, приходится ломать себе голову над тем, как оплатить свои скромные потребности.

— А можете ли вы, дорогой друг, рассказать мне о каких-нибудь способах, которые подсказывает вам ваша изобретательность? На мой взгляд, вы из тех молодцов, у кого в этом отношении недостатка в воображении нет!