Страница 22 из 132
Что касается Жадена, то он был всецело поглощен другой проблемой, не менее значительной, чем моя.
Он пытался понять, каким образом в таком маленьком княжестве может выпадать такое большое количество осадков.
ГЕНУЭЗСКАЯ РИВЬЕРА
Первый город, встретившийся нам после выезда за пределы Монако, был Вентимилья, древний Альбинтимилий римлян, о котором говорит в своих письмах к близким Цицерон (книга VIII, п. XV) и мельком упоминает Тацит, рассказывая о некоей женщине из племени лигуров, доблестью не уступавшей героиням Спарты. Когда солдаты императора Отона спросили, где убежище ее сына-мятеж-ника, она с тем возвышенным античным бесстыдством, столь поразительный пример какого еще прежде был дан Агриппиной[15], указала на свое чрево и ответила: «Он здесь!», и умерла под пытками, не издав больше ни единого звука.
А еще о Вентимилье можно прочесть в одном из писем Уго Фосколо, быть может самом красноречивом из всех, какие он написал.
Мы отужинали в этом небольшом городке; нам подали жаркое из кролика с острова Галлинара. Однако во время десерта нас несколько испугал счет, в котором было проставлено двадцать су за кошку. Мы потребовали объяснений и выяснили, что речь шла об ужине Милорда.
Этот счет был ответом на вопрос, постоянно волновавший Жадена и меня: сколько с нас спросят за кошку в Италии. По своей лондонской привычке, которой он продолжал следовать и в Париже, а теперь и за границей, Милорд не мог видеть кошку без того, чтобы тут же не умертвить злосчастное животное. Во Франции это не вызывало осложнений, ибо французские трактирщики не очень-то жалуют кошек, считая, что они почти всегда съедают больше сыру, чем мышей. Но в Италии — иные нравы, а стало быть, и взгляды, так что здесь привычки Милорда могли стать поводом для неисчислимых затруднений, не говоря уж о дополнительных расходах, которые мы не учли, когда составляли смету нашего путешествия. И вот, не успели мы въехать в Сардинское королевство, как нам представился счастливый случай определить тариф. Мы позвали трактирщика и спросили у него, соответствует ли, по его мнению, назначенная им цена обычной цене на кошек в Италии. Трактирщик, вообразив, будто мы вздумали торговаться, тотчас стал перечислять все достоинства покойницы. Мы прервали это восхваление, объяснив, что он неправильно нас понял и что мы не намерены оспаривать ценность бедного животного, а лишь хотим знать, будет ли эта ценность повышаться либо понижаться от города к городу. Трактирщик покачал головой и заверил нас, что, по его мнению, за два паоло в Тоскане и за два карлино в Неаполе Милорд сможет прикончить отборнейших представителей кошачьего рода, исключая, впрочем, ангорских кошек и ученых котов, имеющих во всем мире договорную цену, и что в отдаленных селениях, не затронутых промышленностью и торговлей, мы сможем за эту цену потребовать даже шкуру от кошки. Это было все, что нам требовалось знать. Мы заплатили по счету, но потребовали от трактирщика составить расписку, где подробно разъяснялось бы все связанное с кошкой: такая расписка была нам необходима в качестве образца. По зрелом размышлении нами был составлен нижеследующий документ:
«Получено от двух французских господ, путешествующих с бульдогом, двадцать сардинских сольдо или один французский франк, что соответствует примерно двум тосканским паоло или двум неаполитанским карлино, в уплату за превосходную кошку, удушенную вышеупомянутым бульдогом.
Вентимилья, 20 мая 1835 года.
Франческо Биаджоли, padrone della locanda della “Croce d’oro”[16]».
Неделю спустя у нас было уже три расписки, выправленные по всей форме и со всеми подробностями, где была указана та же самая стоимость кошки. Это избавило нас от большого беспокойства на оставшееся время путешествия: если какой-нибудь трактирщик запрашивал больше, а это случалось часто, мы предъявляли ему расписки, говоря: «Вот, взгляните, мы повсюду платим столько». Такие неопровержимые свидетельства производили впечатление на владельца убитого животного, и он отвечал: «Dunque, va bene per due paoli[17]». Заплатив два паоло, мы снова отправлялись в путь, сопровождаемые благословением трактирщика, который в глубине души сожалел, что Милорд не придушил у него двух кошек.
Итак, мы продолжали путь, радуясь нашей выдумке, пока, выехав из Бордигеры, не забыли обо всем этом при виде прелестной деревушки Сан Ремо с ее монашеским скитом Сан Ромоло, окруженным пальмами. Устав от серых корявых олив, мы остановились полюбоваться этими роскошными восточными растениями. В эту минуту к нам подошел крестьянин; он увидел, как рады мы были остановиться в этом маленьком оазисе, и сказал, что сейчас неподходящее время любоваться пальмами Сан Ремо, ибо они не в лучшем виде. В самом деле, с них срезали самые пышные ветви и отправили в Рим, на празднование Пасхи. Я спросил тогда, на каком основании отсюда посылают в Рим пальмовые ветви и получают ли за это жители Сан Ремо какие-либо мирские или духовные блага. И я узнал, что это была привилегия семьи Бреска, дарованная ей Сикстом V и сохраненная до сих пор. Вот как это случилось.
Там, где Пий VI приказал выстроить ризницу собора святого Петра, в 1586 году еще стоял великолепный обелиск, воздвигнутый египетским фараоном Нункореем в городе Гелиополе, перевезенный затем Калигулой в Рим и установленный в цирке Нерона на Ватиканском холме, где впоследствии была сооружена базилика Константина. Итак, в 1586 году, то есть на втором году понтификата Сикста V, этот обелиск все еще стоял в окружении построек, возведенных по приказу Николая V, Юлия II, Льва X и Сикста V, когда этот великий первосвященник, за пять лет своего правления сделавший больше, чем пять других пап за целое столетие, решил перенести громадный камень[18]на широкую площадь, которую семьдесят лет спустя Бернини предстояло окружить величественной колоннадой.
Это труднейшее дело было доверено архитектору Фонтане, самому искусному механику своего времени: он подготовил свои машины, зная, что на него устремлены взгляды всего Рима. Папа приказал ему не считаться с расходами. Фонтана так и сделал: одно только перемещение обелиска на небольшое — всего в сто пятьдесят шагов — расстояние обошлось в 200 000 франков.
Наконец, закончив все приготовления, Фонтана назначил день, когда он собирался установить обелиск на пьедестал, и об этом под звуки труб возвестили по всему городу. Каждый мог присутствовать при установке обелиска, но с одним условием: надо было соблюдать полную тишину. Таково было требование Фонтаны, который один имел право отдавать приказы в этот торжественный день и хотел, чтобы рабочие хорошо его слышали. А поскольку Сикст V ничего не умел делать наполовину, то было объявлено, что любой, кто проронит слово, вскрикнет или ахнет, будет казнен, каково бы ни было его происхождение и общественное положение.
Фонтана начал работу посреди громадной толпы: с одной стороны площади на сооруженных по этому случаю трибунах сидел папа со всеми своими придворными; на противоположной стороне возвышалась виселица и возле нее стоял палач; в середине, на небольшом пространстве, оцепленном солдатами, находился Фонтана с рабочими.
Основание обелиска уже было подведено к пьедесталу; таким образом, оставалось лишь поднять его. Канаты, привязанные к верхней части обелиска, должны были при помощи хитроумного механизма постепенно перевести его из горизонтального положения в вертикальное. Длина канатов была точно рассчитана; к тому моменту, когда они были бы вытянуты до предела, обелиск должен был встать на место.
Работа началась в мертвой тишине; обелиск стал медленно приподниматься, повинуясь, словно по волшебству, управлявшей им могучей силе. Папа хранил молчание, как и все остальные, и лишь кивал в знак одобрения; только повелительный голос архитектора, отдававшего приказы, нарушал торжественное безмолвие. Обелиск продолжал подниматься, еще один-два оборота колес — и он встанет на пьедестал. Вдруг Фонтана заметил, что механизм больше не движется; длина канатов была рассчитана правильно, но от тяжести монолита они растянулись на несколько футов, и теперь для того, чтобы придать механизму недостающую мощь, не хватило бы никакой человеческой силы. Неудача предприятия стала бы несмываемым позором для архитектора; Фонтана поспешно отдавал все новые распоряжения, подгоняя рабочих. Теперь, когда канаты уже не тянули обелиск вверх, он повис на них двойной тяжестью. Фонтана закрыл лицо руками — он не видел для себя спасения в этой крайности и чувствовал, что сходит с ума. В это мгновение лопнул один из канатов.