Страница 4 из 26
Впившись до боли ногтями в выступающий край двери, Василич попробовал открыть её. Его лицо налилось краской от напряжения, кончики пальцев посинели, казалось, вот-вот сорвёт ногти.
Наконец дверь сдалась.
В появившийся проём он просунул руку и с силой рванул дверь на себя. Перед ним возникла маленькая старушка. Сколько ей лет, на первой взгляд, трудно было определить. Можно было дать лет семьдесят или восемьдесят, а можно и девяносто, а то и все сто. Впавшие прозрачные глаза словно скрывались под низко надвинутым толстым зелёным платком. Сверху на платок была натянута какая-то выцветшая круглая шапочка непонятного цвета. Одной рукой она держалась за косяк стены, а второй опиралась об открытую дверь в избу. Она, казалось, висит на руках, ноги будто бы не её – как у ватной куклы, немного подвёрнуты назад и в разные стороны. Окинув всю её взглядом, Василич снова посмотрел на её маленькое морщинистое лицо, закутанное в плотное сукно. Только теперь он увидел, что по морщинам бегут слёзы.
Бесшумно открывался сухой сморщенный рот, она хотела что-то сказать или закричать, но не могла, словно рыба, выброшенная из воды, глотала ртом воздух.
– Серё…Серё…Серёженька! Голубочек мой! Сынок! – наконец вырвалось у неё.
– Мама, здравствуй! – в дверь ввалился с портфелем, брошенным шофёром, Сергей Иванович.
– Сынок! – Груня оттолкнулась от двери, сделала по инерции два быстрых шага и упала на грудь сыну.
– Мама, ну что ты! Я здесь, я живой. Всё хорошо, – успокаивал её, не выпуская из рук портфеля, Сергей Иванович.
– Ой, Серёженька, наконец-то! Я уж думала: не доживу, не дождусь тебя, так и помру, не повидавши… А ты прилетел, мой соколик. Хороший мой… Ой, пойдём в дом, а то замёрзнешь. Как легко одет. Весь продрог, наверно. Мороз такой. Я сейчас лежанку растоплю. Пойдём! – причитала она сквозь слёзы, но впервые за долгие годы это были слёзы радости.
Гости зашли в дом. Их, привыкших каждый день видеть до блеска отполированный паркет, белоснежный кафель, считающих за обыденное позолоту люстр больших и маленьких залов, зеркальный мрамор коридоров, немного удивила обстановка в доме. Копоть, грязный некрашеный пол, чёрная паутина в пыльных углах. Древесный мусор у печки, старый замусоленный ватник, накинутый на разлохмаченную верёвку вдоль печки – всё это было непривычно. Маленькая лампочка под потолком, не более сорока ватт, только усугубляла первое впечатление своим тяжёлым, тусклым светом. Это, конечно, не хрустальная люстра в их городских квартирах.
– Мам, да ты ли это? – шарил глазами по комнате Сергей Иванович, – да что так грязно? Ты ведь, помню, целыми днями всё тёрла, драила. Батька на тебя даже за это кричал. Шторки совсем чёрные. Василич, шторки всё те же. Сколько помню себя, других и не было.
– Ох, Серёженька! Да что ж ты говоришь, Серёженька! – Груняша привалилась к груди сына, уткнув голову в роскошный, до пояса, воротник, – ты же здесь полжизни прожил, появился здесь… не могу я сейчас. Совсем ничего не могу, глазами бы всё переделала. Совсем я сейчас никакая. Плачу, плачу целыми днями. Куда только силы подевались.
– Мам, ну не плачь. Хватит. Радоваться давай будем. Чёрт с ними, с занавесками. Я тебе другие пришлю.
– Серёженька, – продолжала всхлипывать она, – ну как же мне не плакать, ну совсем я никакая. Вон прялка, она ведь, как игрушка, я её из угла в угол бросить могла, а теперя вся изведусь, пока двумя руками из угла её к печке вытащу.
– Мам, давай сядем, а то стоим посерёдке, говорят, в ногах правды нет. – Левую руку Сергея Ивановича явно оттягивал тяжёлый портфель.
– Садись, сынок. Сядь, отдохни с дорожки. Я сейчас лежанку затоплю, небось, замёрз.
Тётка Груня, всё ещё продолжая всхлипывать, оторвалась от сына и схватилась руками за угол печи. Придерживаясь за неё, она пошла к полке за спичками.
– Сейчас запалю, спички возьму, дрова-то у меня хорошие. Вот спасибо добрым людям. Берёзовые, сухие, вмиг зачнутся.
– Мам, я сейчас сам растоплю, вспомню, как раньше, а то забыл, что такое печка, – он обернулся к своему шофёру, стоящему в дверях, – Василич, дай-ка спички.
– На, – тот мигом извлёк коробок из накладного кармана.
– Василич, проходи, чего стоишь в дверях. Распаковывай пока портфель, я печкой займусь.
Сергей Иванович сел на корточки перед лежанкой, открыл её, дрова были уже уложены, из-под них торчали куски бересты.
– Задвижку, задвижку открой, – засуетилась Груняша, бумажки возьми клочок, сунь под корку.
– Тьфу ты, забыл совсем! – рассмеялся Сергей Иванович, самое главное и забыл, сейчас бы наглотались копоти.
– Серёженька, на сажалку, открой.
– Мам, да я и так дотянусь.
Он выдвинул задвижку и осмотрелся в поисках бумаги. Его взгляд упал на численник.
– Вот и бумажка. Сегодня воскресенье, значит, можно один листок оторвать. – Сергей Иванович подошёл к стене и сорвал с календаря лист.
Когда он повернулся, то увидел, что его мать стоит, повиснув двумя руками на верёвке, натянутой вдоль печки, и беззвучно плачет.
– Мам, ты что?
Она промолчала, не в силах ответить. Беззвучно открывался её рот, тряслась голова и дёргались острые плечи. Наконец её прорвало.
– Серёженька, сынок! Если бы ты знал, как тяжело мне! Обидно. Ну совсем я никакая… Обидно уж очень. Даже не знаю точно, какой день сегодня. Думала, что суббота, а вон, уж воскресенье. Один раз даже праздник проглядела. Собралась справлять, а оказалось, что он уже прошёл.
– Мам, ну хватит плакать. Слезами горю не поможешь. Только себе душу травишь.
– Обидно уж очень, Серёженька. Ты ведь знаешь, я какая обидчивая.
– А приёмник что, не работает?
– Гудит только. Раньше я иногда слушала, сколько времени скажут, а теперь он только гудит.
– Мам, я новый привезу. Радиола называется.
– Серёженька, зачем новый. Этот ещё хороший. Совсем ещё не покарябанный, такой хороший. Ты посмотри, что там внутри. Может, сделаешь, – перестав плакать, попросила она.
Пока её Серёженька растапливал печку, а шофёр Василич, с которым сын её так и не познакомил, извлекал из портфеля различные яства, она успела поведать им о своём житие-бытие, о деревенских новостях, самых значительных за последние годы. Она успела сообщить только самое главное – что кур и скотину вот уже несколько годов совсем не держит – нет сил смотреть за ней, что воду носит иногда Леля, иногда Степанида, иногда ещё кто-нибудь по доброте души, что хлеб и другие продукты тоже они покупают ей в магазине, даже просто угощают. Рассказала, кто умер, кто женился, кто уехал отсюда, кто что натворил, кто чем занимается, но всё равно не высказала даже тысячной доли того, что хотела рассказать. Рассказать ей хотелось многое – не хватило бы и недели, чтобы всё выслушать. Говорила Груняша быстро, боялась, чтоб не перебили, даже не обращая внимания, слушают её или нет.
Но всё это было интересно только ей.
– Мам, хлеб есть? – перебил её сын, – а то мы хлеба не привезли с собой.
– А как же, – засуетилась Груняша, – только он не дюже свежий. В столе. Выдвини ящичек.
Среди грязных ложек в чайной крошке и ещё какой-то шелухе лежала четверть буханки засохшего ржаного хлеба. «Таким хлебом можно запросто пробить самую крепкую голову», – подумал Сергей Иванович. Осторожно потрогав хлеб пальцами, он тут же задвинул ящик обратно.
– Ладно обойдёмся без хлеба как-нибудь. Василич, открывай бутыль.
– Уже готово, – ответил тот, ставя на середину стола пятизвёздочный коньяк.
– Мам, как же ты ешь такой хлеб?
– А я его покрошу в щи или ещё куда, или попарю над кипятком. Как принесут несколько булок, и не знаю, что с ними делать. Пока одну осилю, остальные уж посохнут.
– А вы бы их на мороз, – посоветовал Груняше Василич, – там они смёрзнутся, а когда внесёшь в тепло, хлеб быстро отойдёт как ни в чём не бывало.
– Мыши там, спасу просто нет. Я пробовала. Вынесешь что-нибудь, а они мигом начнут торзовать.
– Ладно, мам, давай ешь. Вот ветчина, она варёная, ты такую любила, колбаска. Короче, ешь. – Он подвинул поближе к ней тарелку с голубцами.