Страница 34 из 186
Ее молчание приводило меня в отчаяние.
Объявили, что завтрак подан.
Я сел за стол рассерженный.
Если бы я не видел, что глаза Дженни от начала до конца проповеди внимательно смотрят на меня; если бы в те минуты, когда я говорил о той легкости, с какой дети покидают тех, кто произвел их на свет, если бы в эти минуты я не видел, как одной рукой дочь ищет руку матери, а другой смахивает слезы с глаз, — я мог бы подумать, что Дженни меня совсем не слушала, а значит, совсем не слышала.
Но ведь все обстояло иначе: она не пропустила ни одного моего слова, в чем я был уверен.
Следовательно, ее молчание означало упрямство, невежливость или, в лучшем случае, неловкость.
Но какое упрямство при глазах мягких, как глаза газели! Но какая невежливость при голосе нежном, словно пение! Но какая неловкость при таком чарующем изяществе!
Трудно было умом совместить это, и, однако, дело обстояло именно так.
Поэтому я решил отплатить молчанием за молчание; я знал, что завтрак приготовлен стараниями мисс Дженни, и, хотя, должен признать, дорогой мой Петрус, он был великолепен, хотя это великолепие усугублялось моим завидным аппетитом — результатом двух утренних прогулок, хотя я поглотил сам половину этого завтрака, я не произнес ни единого слова одобрения.
Правда, между нами существовало различие: дело в том, что Дженни хранила молчание просто как человек, которому нечего сказать, я же молчал как человек, у которого душа полна и которого злит невозможность говорить.
При таком общем молчании завтрак проходил мрачновато, как Вы сами это понимаете, дорогой мой Петрус.
Мисс Дженни встала из-за стола первой и занялась заваркой чая с той естественностью, с какой после нашего возвращения из церкви она делала все: то ли девушка привыкла к своему одеянию, то ли ее натура взяла верх над роковым искусством, сковывавшим все ее движения, но мало-помалу она вновь обрела присущую ей грациозность и свою обычную непринужденность.
Я же злился все больше из-за того, что она, столь бесхитростная и естественная, обратилась ко мне только лишь для того, чтобы сказать, что чай готов, и пригласить меня к одноногому круглому столику.
Что касается матери, то ее явно тяготила вся эта медлительность трапезы и чаепития.
Поэтому, как только я выпил первую чашку, она, не спрашивая, хочу ли я вторую, сказала мне:
— Господин Бемрод, вы видели только нижний этаж нашего домика; идите за мной, и я вам покажу второй этаж… Вы увидите, что в его четырех стенах заключено помещений больше, чем можно предположить, и что, строго говоря, у нас имеются два домашние хозяйства.
Я рад был уйти из комнаты, где находилась мисс Смит хотя бы только ради того, чтобы показать ей, как мало я дорожу ее обществом.
Последовав за г-жой Смит и изображая улыбку, суть которой легко понял бы наблюдатель более тонкий, чем старик, или более любопытный, чем девушка, но которую добрая г-жа Смит, пастор и мисс Дженни не подвергли ни малейшему сомнению.
Я догадывался, что это путешествие в высокие широты дома имело только одну цель — продемонстрировать мне богатства, еще мне неведомые, поскольку я посетил всего лишь низшие его сферы.
Я не ошибся.
Это было повторение того обследования, на которое подвигнула меня добрая г-жа Снарт, когда она принимала меня в Ашборне.
Но какое различие в намерениях, дорогой мой Петрус!
Госпожа Снарт выражала признательность; г-жа Смит искушала.
Поэтому, насколько легко г-жа Снарт завоевала мое сердце, настолько со всей силой моей воли я решил противиться г-же Смит.
В конце концов, заметив, что, несмотря на только что законченный обзор всех ее богатств, я остался холоден и почти нем, она сказала мне:
— Дорогой господин Бемрод, вы, я^вижу, человек весьма бесстрастный.
Я кивнул, подтвердив, что она не ошибается.
— Вы правы, — продолжала жена пастора, — бесстрастность — добродетель, тем более достойная похвал, что она редкостна, но, поверьте мне, человек разумный, а вы, полагаю, человек настолько же разумный, насколько бесстрастный, не презирает такое честное благополучие, без которого могут существовать спокойствие ума и мир в душе, но без которого наверняка не может быть подлинного счастья.
Вступить в супружество, имея долги, — плохое начало для семейной общности; конечно, можно спать на тюфяке, набитом кукурузными листьями, но куда лучше спать на волосяном матраце и на шерстяной подстилке.
Поэтому подобный вам человек, конечно же, приносит жене достаточно, когда имеет такой хороший приход, как ашборнский, и такой прекрасный талант, как у вас; но в этом случае нужно также, чтобы и жена принесла кое-что со своей стороны — если и не денежное приданое, то, по крайней мере, хорошее постельное белье и добротную мебель. Уверена, вы думали над этим, не так ли, дорогой господин Бемрод?
Атака была столь прямой, что нервы мои напряглись.
— Никогда, сударыня! — ответил я.
— Как никогда? — воскликнула она. — Вы никогда не думали о женитьбе?
— Мною было сказано совсем не это, сударыня, — возразил я. — Наоборот, я много размышлял о браке, особенно с некоторых пор.
— С некоторых пор? — переспросила г-жа Смит, не в силах скрыть беспокойство в голосе. — Так вы уже выбрали себе спутницу жизни? Вы уже нашли себе супругу по сердцу?
Я хотел любой ценой, пусть даже ценою лжи, покончить с такой надоедливостью.
— Да, сударыня, — сказал я ей, — и уже давно.
— Значит вы собираетесь жениться?
— Для этого я только ждал времени, когда меня назначат пастором.
— И теперь, когда вы пастор…
— Теперь, надеюсь, ничто не помешает осуществлению моих намерений.
— О Боже мой! — прошептала г-жа Смит, положив руку на грудь, как будто ее ранили в самое сердце, и опираясь другой о спинку стула, как будто она закачалась от удара.
Но почти тотчас она овладела собой.
Скажу вам, дорогой мой Петрус, что после такого признания я ожидал перемены в манере ее поведения и даже рассчитывал на это, чтобы в собственных глазах найти извинение тому греху, который я только что совершил, прибегнув к такой грубой лжи.
Но, наоборот, искренняя улыбка, правда не без легкой печали, обрисовалась на ее губах, и, протянув мне руку, только что лежавшую у нее на груди, добрая женщина сказала:
— Простите меня, дорогой господин Бемрод, я этого не знала и считала вас свободным.
Благодаря этим словам, этой интонации, этой улыбке я понял, что заблуждался в моей, наверное несколько поверхностной, оценке характера г-жи Смит и, принимая ее руку, протянутую мне, пробормотал:
— Нет, это я прошу вас извинить меня, сударыня.
— Но за что? — удивилась она. — За то, что вы более счастливый, нежели мне казалось? О нет, нет; теперь уже не будет ни одной задней мысли ни в моем уме, ни в моем сердце, дорогой господин Бемрод!
Вы кого-то любите; любовь чистая, любовь бескорыстная есть самое благородное, скажу больше: самое святое из всех человеческих чувств.
С этого часа каждый день, утром и вечером я буду молить Бога за вас и вашу возлюбленную подругу.
Вы любите друг друга, а значит, мне нечего вам пожелать, кроме одного: чтобы эта любовь длилась до самой могилы.
Вы добры, вы образованны, вы набожны; ваши прихожане любят вас, восхищаются вами и уважают вас; у вас отзывчивое сердце и чистая совесть: это и есть все необходимое для того, чтобы снискать благословение Неба.
Бог ниспосылает вам свое благословение, как я, смиренная женщина, даю вам свое.
Благословение Господа — это самое великое благо, какое может пожелать достойный человек в этом мире.
Пойдемте, дорогой господин Бемрод, не будем больше говорить об этом…
Пусть ваша супруга будет нежной, благочестивой, любящей… Пусть она сделает вас таким же счастливым… как…
Она прервала себя и быстро изменила мысль:
— … как я постаралась сделать счастливым господина Смита, а он тоже достойный человек.
Пойдемте, мой дорогой господин Бемрод: вам нечего больше осматривать, а мне, к сожалению, нечего больше вам показывать.