Страница 5 из 198
И Бланш рассказала ему о себе. Ее мать умерла молодой, и девочка осталась на руках маркиза де Больё; воспитание, данное мужчиной, приучило ее к занятиям, оказавшимся, когда вспыхнуло восстание в Вандее, весьма полезными и позволившим ей сопровождать отца. Она описала ему все события этой войны, начиная с мятежа в Сен-Флоране и кончая сражением, в котором Марсо спас ей жизнь. Она говорила долго, как он и просил, поскольку видела, что он слушает ее с удовольствием. Бланш закончила свой рассказ, когда на горизонте показался Нант: его огни светились в тумане. Маленький отряд переправился через Луару, и спустя несколько минут Марсо очутился в объятиях матери.
После первых приветствий он представил семье свою юную спутницу. Ему достаточно было нескольких слов, чтобы живо заинтересовать мать и сестер. Лишь только Бланш высказала намерение переодеться в женское платье, обе девушки бросились выполнять ее желание, оспаривая друг у друга право прислуживать ей в качестве камеристки.
Такое поведение, на первый взгляд вполне естественное, на самом деле многого стоило в условиях того времени. Нант изнывал под игом Каррье, республиканского наместника.
Поразительное зрелище для глаз и для ума: целый город обливался кровью от укусов одного человека! Спросите, откуда бралась эта сила, которая подчиняла ему одному волю восьмидесяти тысяч жителей? И почему, когда один говорил: «Я хочу!», никто не решался сказать: «Прекрасно, но мы этого не хотим!» Все дело в том, что в массах коренится привычка к повиновению, в то время как только отдельные личности порою жаждут быть свободными. Ведь народ, как говорил Шекспир, не знает иного средства вознаградить убийцу Цезаря, как сделать его Цезарем! Вот почему бывают тираны, действующие во имя свободы, а не только тираны-монархи.
И кровь текла по улицам Нанта, а Каррье, состоявший при Робеспьере, как гиена при тигре или шакал при льве, упивался самой чистой кровью, пока его собственная кровь не влилась в этот поток.
То были совершенно новые способы массовых убийств, ведь гильотина зазубривалась так быстро! Каррье придумал «потопление», и это слово с тех пор стало неразрывно связано с его именем. В порту срочно были построены суда, причем известно, с какой целью, и все приходили на верфи смотреть на них; удивительным новшеством были клапаны размером в двадцать футов, которые открывались, чтобы сбрасывать в пучину несчастных, обреченных на эту казнь; в день испытания этого новшества на набережной было почти столько же народу, сколько собирается при спуске на воду корабля с букетом на грот-мачте и флагами на всех реях!
О, трижды горе тем, кто, подобно Каррье, использует свое воображение для изобретения новых видов убийств, ведь все способы истребления людей, казалось, уже доступны человеку! Горе тем, кто, не задумываясь, совершает напрасные убийства! Именно из-за них наши матери дрожат от слов «революция» и «республика», неразрывные для них со словами «убийство» и «разрушение»; нас воспитывают матери, и кто из нас в пятнадцать лет, вырвавшись из материнских рук, не трепетал, так же как они, при словах «революция» и «республика»? Кому из нас не пришлось пересмотреть все свои политические взгляды, прежде чем решиться хладнокровно оценить эту дату, столь долго считавшуюся роковой, — 93-й год? Кому из нас не потребовалось все мужество двадцатипятилетнего мужчины, чтобы взглянуть в лицо трем гигантам нашей революции — Мирабо, Дантону, Робеспьеру? Но наконец мы привыкли к их виду, мы изучили территорию, по которой они шагали, принципы, которыми они руководствовались, и невольно нам приходят на память страшные слова другой эпохи: «Каждый из них пал только потому, что хотел остановить телегу палача, никак не кончавшего своего дела». Не они опережали революцию, а революция опережала их.
Впрочем, не стоит жаловаться, сейчас восстановление репутации политиков осуществляется быстро, ведь сам народ пишет свою историю. Не так было во времена историографов короны: не слышал ли я еще в детстве, что Людовик XI был плохой король, а Людовик XIV — великий государь?
Но вернемся к Марсо, чье имя защищало всю его семью от самого Каррье. У этого молодого генерала была такая чистая репутация республиканца, что подозрение не смело коснуться ни матери его, ни сестер. Вот почему одна из сестер, шестнадцатилетняя девушка, была чужда всему, что происходило вокруг; она любила и была любима, а мать Марсо, боязливая, как все матери, видя в супруге дочери ее второго защитника, сколько могла, торопила со свадьбой, и к тому времени, когда Марсо и молодая вандейка приехали в Нант, дело это было уже решенное. Возвращение генерала именно в это время удваивало радость встречи.
Бланш была вверена двум молоденьким девушкам, и те, заключив ее в объятия, стали ее подругами, поскольку они были в том юном возрасте, когда каждая девушка думает найти вечную подругу в той, с которой она познакомилась час назад. Сестры вышли вместе с Бланш, и проблема женского туалета для нее, не нуждавшейся больше в мужском платье, занимала их мысли почти столько же, сколько свадьба.
Вскоре они привели ее обратно одетой в их наряды: на ней было платье одной из сестер и шаль другой. Легкомысленные девицы! Впрочем, всем трем вместе было столько же лет, сколько матери Марсо, а она все еще была хороша.
Когда Бланш вошла, молодой генерал сделал несколько шагов навстречу ей и замер в изумлении. Видя ее в том костюме, какой был на ней до этого, Марсо не разглядел ее небесной красоты и грации, вернувшейся к ней вместе с женским одеянием. Правда, она сделала все, чтобы показаться красивой: перед зеркалом она забыла на мгновение войну, Вандею и резню, ведь душа, даже самая наивная в искусстве кокетства, когда она начинает любить, стремится нравиться тому, кого она избрала.
Марсо хотел заговорить и не смог произнести ни слова; Бланш с улыбкой протянула ему руку, счастливая тем, что она показалась ему именно такой, как ей этого хотелось.
Вечером пришел юный жених сестры Марсо, и, так как любовь эгоистична, причем любая — начиная от любви к самому себе и кончая материнской, — в этот вечер в Нанте был, наверное, один лишь дом, где царили счастье и радость, в то время как вокруг были страдания и слезы.
О, с каким упоением Бланш и Марсо отдались своей новой жизни: та, другая, казалось им, осталась далеко позади, это был почти сон. Только временами при мысли об отце сердце Бланш сжималось, а слезы текли из ее глаз. Марсо утешал ее, потом, чтобы отвлечь, рассказывал о своих первых походах, о том, как он стал солдатом в пятнадцать лет, еще будучи школьником, офицером — в семнадцать, полковником — в девятнадцать, а генералом — в двадцать один. Бланш все время заставляла его повторять эти рассказы, ведь в них ни слова не говорилось о какой-то его другой любви.
А между тем Марсо уже любил, любил всеми силами своей души, по крайней мере так ему казалось. Но вскоре его обманули, предали, и тогда в его сердце, столь юном, что оно было доступно только любви, с большим трудом отыскало себе место презрение. Кровь, кипящая в его жилах, медленно успокаивалась, восторженность сменилась печальным равнодушием — в конечном итоге Марсо до знакомства с Бланш был как больной, лишившийся энергии и сил из-за внезапного исчезновения лихорадки, которая одна только их и питала.
И что же! Все мечты о счастье, все ростки новой жизни, вся притягательная сила юности — а он считал, что все это исчезло для него навек, — теперь возрождались и виднелись в пока еще смутной дали, которую он все же сумеет однажды достичь; он сам поражался тому, что порой без всякой причины улыбка появлялась у него на лице; он стал дышать полной грудью и не чувствовал больше той тяжести, что еще вчера давила на него, не давала жить, отнимала силы и заставляла желать для себя скорой смерти как единственной возможности избавиться от страданий.
Бланш же, прежде всего испытывавшая к Марсо вполне естественную благодарность, приписывала этому чувству все эмоции, волновавшие ее. Разве это не само собой разумеется, что ей хотелось быть в обществе человека, спасшего ей жизнь? Разве ей могло быть безразлично то, что он говорил? А его лицо, отмеченное столь глубокой печалью, как могло оно не возбуждать жалость? При виде того как он вздыхает, глядя на нее, разве не хотелось ей сказать ему: «Чем могу я, мой друг, помочь вам, сделавшему так много для меня?»