Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 201



Бокстель, лишившись чувств, упал со своей тумбы прямо на кучку оранжистов, недовольных, как и он, тем оборотом, что приняли события. Они подумали, что крик, который испустил Бокстель, был выражением радости, и наградили его кулачными ударами не хуже, чем это сделали бы с той стороны пролива.

Но что могли прибавить несколько кулачных ударов к страданиям, испытываемым Бокстелем?

Он хотел было броситься вдогонку за каретой, уносившей Корнелиуса с его луковичками тюльпанов. Но, торопясь, он не заметил камня под ногой, споткнулся, потерял равновесие, отлетел шагов на десять и поднялся, только когда вся грязная толпа Гааги прошла по его спине.

Его явно преследовало несчастье, однако он поплатился только изодранным платьем, истоптанной спиной и пораненными руками.

Можно было подумать, что для Бокстеля оказалось достаточно всех этих неудач.

Но это было бы ошибкой.

Поднявшись на ноги, он вырвал из своей головы столько волос, сколько смог, и принес их в жертву жестокой и бесчувственной богине, именуемой завистью.

Подношение было, безусловно, приятно богине, у которой, как говорит мифология, на голове вместо волос — змеи.

XIV

ГОЛУБИ ДОРДРЕХТА

Для Корнелиуса ван Барле было, конечно, большой честью, что его отправили в ту самую тюрьму, где когда-то сидел ученый Гроций.

По прибытии в тюрьму его ожидала еще большая честь. Случилось так, что, когда благодаря великодушию принца Оранского туда отправили тюльпановода ван Барле, камера в Левештейне, где сидел знаменитый друг Барневельта, оказалась свободной.

Правда, она пользовалась в замке плохой репутацией с тех пор, как Гроций, осуществив блестящую мысль своей жены, бежал из заключения в ящике из-под книг, который забыли осмотреть.

С другой стороны, ван Барле казалось хорошим предзнаменованием, что ему дали именно эту камеру, так как, по его мнению, ни один тюремщик не должен был бы сажать второго голубя в ту клетку, откуда так легко улетел первый.

Это историческая камера. Но мы не станем терять время на описание подробностей, а упомянем только об алькове, предназначавшемся для супруги Гроция. Это была обычная тюремная камера, хотя и историческая, разве только, в отличие от других, более высокая. Из ее окна с решеткой открывался прекрасный вид.

К тому же интерес нашего повествования не заключается в описании каких бы то ни было помещений.

Для ван Барле жизнь выражалась не в одном процессе дыхания. Бедному заключенному, помимо его легких, дороги были два предмета, обладать которыми отныне он мог только в воображении: цветок и женщина, оба утраченные для него навеки.

К счастью, добряк ван Барле ошибался. Господь, оказавшийся к нему благосклонным в ту минуту, когда он шел на эшафот, и смотревший на него с отеческой улыбкой, создал ему в самой тюрьме, в камере Гроция, существование, полное таких переживаний, о каких любитель тюльпанов никогда и не думал.

Однажды утром, стоя у окна и вдыхая свежий воздух, доносившийся из долины Ваала, он любовался видневшимися на горизонте за лесом труб мельницами своего родного Дордрехта и вдруг заметил, как оттуда целой стаей летят голуби и, трепеща на солнце, садятся на острые щипцы крыш Левештейна.

"Эти голуби, — подумал ван Барле, — прилетают из Дордрехта и, следовательно, могут вернуться обратно. Если бы кто-нибудь привязал к крылу голубя записку, то, возможно, она дошла бы до Дордрехта, где обо мне горюют".

И, помечтав еще некоторое время, ван Барле добавил: "Этим "кто-нибудь" буду я".

Можно быть терпеливым, когда вам двадцать восемь лет и вы осуждены на вечное заключение, то есть приблизительно на двадцать две или на двадцать три тысячи дней.

Ван Барле не покидала мысль о его трех луковичках, ибо, подобно сердцу, которое бьется в груди, она жила в его памяти. Итак, ван Барле все время думал только о них, соорудил ловушку для голубей и стал их приманивать туда всеми средствами, какие предоставлял ему его стол (для него ежедневно выдавалось восемнадцать голландских су, равных двенадцати французским). И после целого месяца безуспешных попыток ему удалось поймать самку.

Он употребил еще два месяца, чтобы поймать самца, затем запер их вместе и в начале 1673 года, после того как самка снесла яйца, выпустил ее на волю. Уверенная в своем самце, в том, что он выведет за нее птенцов, она радостно улетела в Дордрехт, унося под крылышком записку.



Вечером она вернулась обратно.

Записка оставалась под крылом.

Она сохраняла эту записку таким образом пятнадцать дней, что вначале очень разочаровало, а потом и вовсе привело в отчаяние ван Барле.

На шестнадцатый день голубка прилетела без записки.

Записка была адресована Корнелиусом его кормилице, старой фризке, и он обращался к милосердию всех, кто найдет записку, умоляя передать ее по назначению как можно скорее.

К этой записке была приложена другая, адресованная Розе.

Бог, который разносит своим дыханием семена желтых левкоев по стенам старинных замков и посылает им дождь, чтобы они могли расцвести, — Бог помог кормилице получить это письмо.

И вот каким путем.

Уезжая из Дордрехта в Гаагу, а из Гааги в Горкум, мингер Исаак Бокстель покинул не только свой дом, своего слугу, свой наблюдательный пункт, свою подзорную трубу, но и своих голубей.

Слуга, оставшийся без жалованья, проел сначала те небольшие сбережения, какие у него были, а затем стал поедать голубей.

Увидев это, голуби, оставшиеся в живых, стали перелетать с крыши Исаака Бокстеля на крышу Корнелиуса ван Барле.

Добрая кормилица чувствовала постоянную потребность любить кого-нибудь. Она очень привязалась к птицам, что прилетели просить у нее приюта. Когда слуга Исаака потребовал последних двенадцать или пятнадцать голубей, чтобы съесть их, как он уже съел двенадцать или пятнадцать их собратьев, она предложила купить их по шесть голландских су за штуку.

Это было вдвое больше действительной стоимости голубей. Слуга, конечно, согласился с большой радостью.

Таким образом, кормилица стала законной владелицей голубей завистника.

Эти голуби, вероятно разыскивая хлебные зерна иного свойства и конопляные семена иного вкуса, объединились с другими собратьями и в своих перелетах посещали Гаагу, Левештейн и Роттердам.

Случаю, а вернее, Богу, которого мы видим в самом сердце всего сущего, было угодно, чтобы Корнелиус ван Барле поймал как раз одного из этих голубей.

Отсюда следует, что если бы завистник не покинул Дордрехта, чтобы поспешить за своим соперником сначала в Гаагу, а затем в Горкум или Левештейн, что все равно, поскольку эти две местности разделены лишь слиянием Ваала и Мааса, то записка Корнелиуса ван Барле попала бы в его руки, а не в руки кормилицы. И тогда наш бедный заключенный, как ворон римского сапожника, потерял бы даром и свой труд и время. И, вместо того чтобы иметь возможность описать разнообразные события, которые, подобно разноцветному ковру, будут разворачиваться под нашим пером, нам пришлось бы описывать целый ряд грустных, бледных и темных, как ночной покров, дней.

Итак, записка попала в руки кормилицы ван Барле.

И вот однажды, в первых числах февраля, когда, оставляя за собой рождающиеся звезды, с неба спускались первые сумерки, Корнелиус услышал вдруг на лестнице башни голос, заставивший его вздрогнуть.

Он приложил руку к сердцу и прислушался: то был мягкий, мелодичный голос Розы.

Сознаемся, если бы это произошло помимо истории с голубями, Корнелиус не был бы так поражен неожиданностью и не ощутил бы той чрезвычайной радости, какую он испытал сейчас. Голубь вместо письма принес ему под крылом надежду, и он, зная Розу, ежедневно ожидал, если только до нее дошла записка, известий и о своей любимой и о своих луковичках.

Он приподнялся, прислушиваясь и наклоняясь к двери.