Страница 1 из 207
Александр Дюма
Ожерелье королевы
ПРЕДИСЛОВИЕ
Прежде всего да будет нам позволено кратко объясниться с нашими читателями по поводу заглавия, только что нами написанного. Уже двадцать лет мы беседуем с вами, и, я надеюсь, несколько нижеследующих строк не ослабят старой дружбы, а еще более укрепят ее.
Со времени последнего нашего разговора у нас совершилась революция; эту революцию я предсказал уже в 1832 году[1], изложил ее причины, проследил ее нарастание, описал ее свершение и более того — шестнадцать лет назад рассказал о том, что я в этом случае сделаю (и что сделал восемь месяцев тому назад).
Разрешите мне привести здесь последние строки пророческого эпилога, завершающего мою книгу «Галлия и Франция»:
«Вот бездна, которая поглотит наше нынешнее правительство. Фонарь, который мы зажигаем на его пути, осветит лишь его крушение, ибо, даже если бы оно и захотело повернуть на другой галс, теперь оно этого уже не смогло бы: его увлекает слишком быстрое течение, его гонит слишком быстрый ветер. Но в час гибели наши воспоминания — воспоминания человека — возобладают над стоицизмом гражданина и раздастся голос: „Да погибнет королевская власть, но да спасет Бог короля!“
И это будет мой голос».
Сдержал ли я свое слово и прозвучал ли единственный во Франции голос, который в момент падения династии достаточно громко, чтобы его услышали, сказал «прощай» дружбе с августейшей особой?
Революция, предвиденная и объявленная нами, не застала нас врасплох. Мы приветствовали ее как явление фатально неизбежное, не надеясь, что она будет прекрасна, боясь, что она будет ужасна. За двадцать лет, изучая прошлое народов, мы познали, что такое революции.
Не будем говорить о людях, которые ее совершили, и о людях, которые ею воспользовались. Всякая буря мутит воду. Всякое землетрясение выносит пласты на поверхность. А потом, по естественным законам равновесия, каждая молекула вновь обретает свое место. Трещины в земле закрываются, вода очищается, и небо, на короткое время потемневшее, смотрит на свои золотые звезды в бескрайнем озере.
Наши читатели увидят, что после 24 февраля мы остались такими же, какими были до него: одной морщиной больше на лбу, одним рубцом больше на сердце. Вот и все изменения, которые произошли с нами за только что истекшие страшные восемь месяцев.
Тех, кого любили, мы любим по-прежнему; тех, кого боялись, уже не боимся; тех, кого презирали, презираем больше, чем когда-либо.
И в нашем творчестве, как и в нас самих, не изменилось ничего; быть может, и в нашем творчестве, как и в нас самих, одной морщиной и одним рубцом стало больше. Вот и все.
Нами написано уже около четырехсот томов. Мы переворошили несколько столетий, вызвали из небытия множество персонажей, изумленных тем, что они восстали из мертвых перед судом истории.
И вот мы заклинаем этот мир, населенный призраками: пусть он скажет, приносили ли мы когда-нибудь его преступления, его пороки или же его добродетели в жертву нашему времени; о королях, о вельможах, о народе мы всегда говорили правду или то, что мы считали правдой; и если бы мертвые могли предъявлять права, как живые, то, точно так же как нам не в чем было когда-либо каяться перед живыми, нам не в чем было бы каяться и перед мертвыми.
Есть сердца, для которых всякое несчастье священно, всякое крушение почтенно: уходит человек из жизни или сходит с престола — уважение заставляет их склониться и перед открытой могилой, и перед разбитой короной.
Когда мы написали заглавие вверху первой страницы этой книги, оно отнюдь не было, скажем откровенно, продиктовано свободным выбором темы: это пробил его час, это пришла его очередь; хронология нерушима: за 1774 годом неизбежно следует 1784 год, за «Джузеппе Бальзамо» — «Ожерелье королевы».
Но пусть будет спокойна самая чуткая совесть: именно потому, что сегодня можно говорить все, историк будет цензором поэта. Не будет сказано ничего неосторожного о королеве-женщине, ничего сомнительного о королеве-мученице. Человеческие слабости, королевскую гордость — мы живописуем все, это правда; но как те художники-идеалисты, что умеют добиться сходства, взяв лучшие черты модели, как поступал художник по имени Ангел, когда в своей милой возлюбленной находил святую Мадонну, между гнусными памфлетами и неумеренными восхвалениями мы грустно, беспристрастно и торжественно пойдем путем поэтической мечты. Та, чью голову с побелевшим лицом палач показал народу, вполне купила право не краснеть более перед потомством.
Александр Дюма.
29 ноября 1848.
Пролог
I
СТАРЫЙ ДВОРЯНИН И СТАРЫЙ ДВОРЕЦКИЙ
В первых числах апреля 1784 года, приблизительно в четверть четвертого пополудни, наш старый знакомый престарелый маршал де Ришелье, начернив себе брови душистой краской, оттолкнул рукой зеркало, которое держал перед ним камердинер — заместивший, но не заменивший верного Рафте.
— Ну, — сказал маршал с легким, ему одному свойственным кивком головы, — так будет хорошо.
И с этими словами он поднялся с кресла, совсем юношеским жестом стряхнув легким щелчком мельчайшие частицы пудры, слетевшие с парика на бархатные панталоны небесно-голубого цвета.
— Позвать моего дворецкого! — сказал он, сделав два-три круга по туалетной комнате твердым и упругим шагом.
Пять минут спустя явился дворецкий в парадном платье.
Маршал между тем принял подобающий обстоятельствам вид.
— Надеюсь, сударь, — начал он, — что сегодняшний обед будет хорош?
— Конечно, монсеньер.
— Я ведь распорядился, чтобы вам был подан список моих приглашенных… Вы, надеюсь, получили его?
— Я твердо запомнил число гостей, монсеньер. Обед должен быть сервирован на девять персон, если не ошибаюсь?
— Да, но сервировка сервировке рознь, сударь.
— Конечно, монсеньер, но…
Маршал с легким нетерпеливым движением, умеряемым, впрочем, свойственной ему величавостью в обхождении, перебил дворецкого:
— «Но» не ответ, сударь, и каждый раз, как мне приходилось слышать это «но», а слышал я его много раз за мои восемьдесят восемь лет, — так каждый раз, когда мне приходилось его слышать, оно — мне очень неприятно говорить вам это — предшествовало какой-нибудь глупости.
— Монсеньер!..
— Прежде всего, в котором часу вы подадите мне обед?
— Монсеньер, буржуа обедают в два часа, судейские — в три, а знать — в четыре.
— Ну, а я, сударь?
— Монсеньер будет сегодня обедать в пять часов.
— О! В пять часов!
— Да, монсеньер, как король!
— Почему же как король?
— Потому что в списке, который я удостоился получить по распоряжению монсеньера, находится одно королевское имя.
— Вовсе нет, сударь, вы ошибаетесь; в числе моих сегодняшних приглашенных только простые дворяне.
— Монсеньеру, без сомнения, угодно шутить со своим покорным слугой, и я очень признателен ему за оказываемую честь. Но граф де Хага, один из приглашенных монсеньера…
— Ну?
— Граф де Хага — король.
— Я не знаю ни одного короля, носящего такое имя.
— В таком случае я прошу прощения у монсеньера, — сказал с поклоном дворецкий, — я думал, я полагал…
— Думать вовсе не ваше дело, сударь! Полагать вовсе не входит в круг ваших обязанностей. От вас требуется только читать отдаваемые мною приказания, не дополняя их никакими собственными толкованиями. Когда я хочу, чтобы знали о чем-нибудь, я говорю об этом; когда же я умалчиваю, значит, желаю, чтобы все оставалось неизвестным.
Дворецкий поклонился снова, и на этот раз, пожалуй, с большим почтением, чем если бы он говорил с царствующим королем.
— Итак, сударь, — продолжал старый маршал, — так как у меня будут только дворяне, то извольте подать мне обед в мое обычное время, то есть в четыре часа.
1
Эпилог "Галлии и Франции". (Примеч. автора.)