Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 174

Из-за своего заслона он соскользнул прямо на плиты двора и направился к воротам, где произнес слова: “Парма и Лотарингия", после чего был выпущен привратником.

Очутившись на улице, мэтр Робер Брике шумно вздохнул, из чего можно было вывести, что он очень долго старался задерживать дыхание.

Совещание же продолжалось: история сообщает нам, что на нем происходило.

Господин де Мейнвиль от имени Гизов изложил будущим парижским мятежникам план восстания.

Речь шла не более и не менее как о том, чтобы умертвить тех влиятельных в городе лиц, которые были известны как сторонники короля, пройтись толпами по городу с криками: “Да здравствует месса! Смерть политикам!” — и таким образом зажечь новую Варфоломеевскую ночь головешками старой. Только на этот раз к гугенотам всякого рода должны были присоединить и неблагонадежных католиков.

Подобными действиями мятежники сразу угодили бы двум богам — царящему на небесах и намеревающемуся воцариться во Франции: Предвечному Судие и г-ну де Гизу.

XII

ОПОЧИВАЛЬНЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА III В ЛУВРЕ

В обширных покоях Луврского дворца, куда мы с читателем уже неоднократно проникали и где на наших глазах бедняга король Генрих III проводил столько долгих и тягостных часов, мы встретимся с ним еще раз: сейчас перед нами уже не король, не повелитель целой страны, а только бледный, подавленный, измученный человек, которого беспрестанно терзают призраки, встающие в его памяти под этими величавыми сводами.

Генрих очень изменился после роковой гибели своих друзей, о которой мы уже рассказывали: эта утрата обрушилась на него, как опустошительный ураган. Бедный король, никогда не забывая, что он всего-навсего человек, со всей силой чувства и полной доверчивостью отдавался личным привязанностям. Теперь, лишенный ревнивой смертью последних душевных сил и всякого доверия к кому-либо, он словно заранее переживал тот страшный миг, когда короли предстают перед Богом одни, без друзей, без охраны, без венца.

Судьба жестоко покарала Генриха III: ему пришлось видеть, как один за другим пали все, кого он любил. После Шомберга, Келюса и Можирона, убитых на поединке с Ливаро и Антраге, г-н де Майен умертвил Сен-Мегрена. Раны эти не заживали в его сердце, продолжая кровоточить… Привязанность, которую он питал к своим новым фаворитам, д’Эпернону и Жуаезу, была подобна любви отца, потерявшего самых любимых из своих детей, к тем, что у него еще остались. Хорошо зная все их недостатки, он их любит, щадит, охраняет, чтобы хоть они-то не были похищены у него смертью.

Д’Эпернона он осыпал милостями, однако приязнь к нему проявлял лишь изредка, повинуясь внезапным капризам. Но бывали минуты, когда он его почти не переносил. Тогда-то Екатерина, неумолимый советчик, чей разум был подобен неугасимой лампаде перед алтарем, Екатерина, не способная на безрассудное увлечение даже в дни своей молодости, возвышала вместе с народом голос, выступая против фаворитов короля.

Когда Генрих опустошал казну, чтобы расширить владения Ла Валета и превратить его родовое поместье в герцогство, она остерегалась ему внушать:



— Сир, отвратитесь от этих людей, которые вовсе не любят вас или, что хуже, любят лишь ради самих себя.

Но стоило ей увидеть, как хмурятся брови короля, услышать, как в миг усталости он сам упрекает д’Эпернона за жадность и трусость, — и она тотчас же находила самое беспощадное слово, острее всего выражавшее те обвинения, которые народ и государство предъявляли д’Эпернону.

Д’Эпернон, лишь наполовину гасконец, человек от природы проницательный и бессовестный, хорошо понял, насколько слабоволен был король. Он умел скрывать свое честолюбие; впрочем, оно не имело определенной, им самим осознанной цели. Единственное, чем он руководствовался, устремляясь к далеким и неведомым горизонтам, скрытым в туманных далях будущего, была жадность: управляла им одна только страсть к стяжательству.

Когда в казне заводились какие-нибудь деньги, появлялся д’Эпернон с вкрадчивыми жестами и улыбкой на лице. Когда она пустовала, он исчезал, нахмурив чело и презрительно оттопырив губу, запирался в своем особняке или в одном из своих замков, откуда хныкал и клянчил до тех пор, пока ему не удавалось вырвать каких-либо новых подачек у несчастного слабовольного короля. Это он превратил положение фаворита в ремесло, извлекая из него всевозможные выгоды. Прежде он не спускал королю ни малейшей просрочки в уплате своего жалованья. Затем, когда он стал придворным, ветер королевской милости менял направление так часто, что это несколько отрезвило его гасконскую голову, еще позднее он согласился взять на себя часть работы по сбору податей в королевскую казну, из которой и сам собирался поживиться.

Он понимал, что эта необходимость вынуждала его превратиться из ленивого царедворца — самое приятное на свете положение — в царедворца деятельного, а уж хуже этого ничего нет. Тогда он стал горько оплакивать сладостное бездельничанье Келюса, Шомберга и Можирона, которые за свою жизнь ни с кем не вели разговоров о делах — государственных или частных — и с такой легкостью превращали королевскую милость в деньги, а деньги в удовольствия. Но времена изменились: золотой век сменился железным. Деньги уже не текли сами, как в былые дни. До денег надо было добираться, их приходилось вытягивать из народа, как из почти иссякшей рудоносной жилы. Д’Эпернон примирился с необходимостью и, словно голодный зверь, устремился в непроходимую чащу королевской администрации, производя на своем пути беспорядочное опустошение, вымогая все больше и больше и не внимая проклятиям народа — коль скоро звон золотых экю покрывал жалобы людей.

Кратко и весьма бегло обрисовав характер Жуаеза, мы смогли все же показать читателю различие между обоими королевскими любимцами, делившими между собой если не расположение короля, то, во всяком случае, то влияние, которое Генрих позволял окружающим его лицам оказывать на дела государства и на себя самого.

Переняв без всяких рассуждений, как нечто вполне естественное, традиции Келюсов, Шомбергов, Можиронов и Сен-Мегренов, Жуаез пошел по их пути: он любил короля и беззаботно позволял ему любить себя. Разница была лишь в том, что странные слухи о диковинном характере дружбы, которую король испытывал к предшественникам Жуаеза, умерли вместе с этой дружбой: ничто не оскверняло почти отцовской привязанности Генриха к Жуаезу. Происходя из рода прославленного и добропорядочного, Жуаез, по крайней мере, в общественных местах соблюдал уважение к королевскому сану, и его фамильярность с Генрихом не переходила известных границ. Если говорить о жизни внутренней, духовной, то Жуаез был для Генриха подлинным другом, хотя внешне это никак не проявлялось. Анн был молод, пылок, часто влюблялся и, влюбившись, забывал о дружбе. Испытывать счастье благодаря королю и постоянно обращаться к источнику этого счастья было для него слишком мало. Испытывать счастье любыми, самыми разнообразными способами было для него все. Его озарял блеск храбрости, красоты и богатства, превращающийся над каждым юным челом в ореол любви. Природа слишком много дала Жуаезу, и Генрих порою проклинал природу, из-за которой он, король, мог так мало сделать для своего друга.

Генрих хорошо знал своих любимцев, и, вероятно, они были дороги ему именно благодаря своему несходству. Под личиной суеверия и скептицизма Генрих скрывал глубокое понимание людей и вещей. Не будь Екатерины, оно принесло бы и немалую выгоду.

Генриха нередко предавали, но никому не удавалось его обмануть.

Он очень верно судил о характерах своих друзей, глубоко зная их достоинства и недостатки. И, сидя вдали от них, в этой темной комнате, одинокий, печальный, он думал о них, о себе, о своей жизни и созерцал во мраке траурные дали грядущего, различавшиеся уже многими, гораздо менее проницательными людьми, чем он.

История с Сальседом его крайне удручи та. Оставшись в такой момент наедине с двумя женщинами, Генрих остро ощущал, сколь многого ему не хватает: слабость Луизы его печалила, сила Екатерины внушала ему страх. Генрих наконец почувствовал в своем сердце неопределенный, но неотвязный ужас, проклятие, тяготеющее над королями, осужденными роком быть последними представителями рода, который должен угаснуть вместе с ними.