Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 130 из 143



Он решительно лег рядом с другом, склонил к нему голову и коснулся губами его лба. Затем тихо, осторожно, как мать берет ребенка, взял голову Ла Моля и положил ее к себе на грудь.

Маргарита стала мрачной. Она подняла кинжал, который обронил Коконнас.

— Королева моя, — говорил Ла Моль, догадываясь о ее намерении и протягивая к ней руки, — о моя королева! Не забывайте: я пошел на смерть, чтобы отвести всякое подозрение о нашей любви.

— Если нельзя мне даже умереть с тобой — что же другое могу я сделать для тебя? — воскликнула Маргарита.

— Можешь, — ответил Ла Моль, — ты можешь сделать так, что мне будет мила и сама смерть: она придет за мной с улыбкой.

Маргарита нагнулась к нему, сложив ладони, как бы умоляя его говорить.

— Маргарита, помнишь вечер, когда я предложил тебе взять мою жизнь, ту, которую я отдаю тебе сегодня, а ты, взамен ее, мне свято обещала одну вещь?

Маргарита затрепетала.

— A-а! Ты вздрогнула, значит, ты помнишь?

— Да, помню, да, и клянусь душой, Гиацинт, исполню, что обещала.

Маргарита простерла руки к алтарю, как бы вторично призывая Бога в свидетели своей клятвы.

Лицо Ла Моля сразу просияло, как будто своды часовни вдруг разверзлись и небесный луч пал на его лицо.

— Идут! Идут! — предупредил тюремщик, Маргарита вскрикнула и кинулась было к Ла Молю, но с трепетом остановилась из страха причинить ему боль.

Анриетта поцеловала Коконнаса и сказал:

— Понимаю тебя, мой Аннибал, и горжусь тобой. Я знаю, твой героизм ведет к смерти, но за этот героизм я и люблю тебя. Кроме Бога, я буду любить тебя больше всего на свете, и хотя не знаю, в чем Маргарита поклялась Ла Молю, но клянусь сделать то же самое и для тебя!

И она протянула руку Маргарите.

— Ты хорошо сказала, благодарю тебя, — ответил Коконнас.

— Перед расставанием, королева моя — сказал Ла Моль, — окажите последнюю вашу милость: дайте мне что-нибудь на память о вас, что я мог бы поцеловать, всходя на эшафот.

— О да! — воскликнула Маргарита. — Вот!

И она сняла с шеи маленький золотой ковчежец на золотой цепочке.

— На, возьми! Этот святой ковчежец я ношу с самого детства. Моя мать надела мне его на шею, когда я была малюткой и она меня еще любила; нам он достался по наследству от нашего дяди, папы Климента. Я никогда не расставалась с ним. На, возьми!

Ла Моль взял и горячо поцеловал ковчежец.

— Отпирают дверь! — крикнул тюремщик. — Бегите же! Скорей, скорей!

Обе дамы побежали и скрылись за алтарем.

Вошел священник.

X

ГРЕВСКАЯ ПЛОЩАДЬ

Семь часов утра. Шумная толпа заполняет улицы, площади, набережные и ждет.

В десять утра та же таратайка, что некогда привезла в Лувр двух лежавших без сознания друзей после их дуэли, выехала из Венсенского замка, медленно проследовала по улице Сент-Антуан, где зеваки стояли, словно статуи, с застывшим взглядом и с печатью молчания на устах. В этот день королева-мать показала народу действительно душераздирающее зрелище.

В таратайке, тащившейся по улицам, два молодых человека с непокрытой головой, одетые в черное, полулежали на соломе, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях голову Ла Моля, возвышавшуюся над краями таратайки; Л а Моль мутным взором смотрел по сторонам.

В это время толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась вокруг нее, приподнималась, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, лепилась по выступам на стенах и чувствовала себя удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм на этих двух телах, уцелевших от пытки только для того, чтобы уйти в небытие.

Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав ни одного предъявленного обвинения, Коконнас же, как уверяли, не стерпел боли и все раскрыл.

Поэтому со всех сторон раздавались крики:

— Видите, видите рыжего! Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть. А другой — храбрый, не сказал ни слова.

Оба друга хорошо слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их смертный путь. Ла Моль пожимал руку своему другу, а лицо пьемонтца выражало безграничное презрение, и он глядел на глупую толпу с высоты мерзкой таратайки, как с триумфальной колесницы.



— Скоро ли мы доедем? — спросил Ла Моль. — Друг, у меня больше нет сил, я чувствую, что упаду в обморок.

— Держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо переулков Тизон и Ююш-Персе. Смотри, смотри!

— Ах! Приподними меня — я хочу еще раз поглядеть на этот приют блаженства!

Коконнас тронул рукой плечо Кабоша, который сидел впереди и правил лошадью.

— Мэтр, — сказал Коконнас, — окажи нам услугу и остановись на минуту против переулка Тизон.

Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до переулка, остановился. Ла Моль с помощью друга кое-как приподнялся, со слезами на глазах посмотрел на одинокий домик, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.

— Прощай! — шептал Ла Моль. — Прощай, молодость, любовь, жизнь!

И голова его поникла.

— Не падай духом! — сказал Коконнас. — Быть может, все это мы опять найдем на Небесах.

— Ты веришь в это? — спросил Ла Моль.

— Верю, потому что так мне сказал священник, а главное, потому, что я надеюсь. Но не теряй сознания, держись, мой друг, а то нас засмеют все эти негодяи, которые на нас глазеют.

Кабош услыхал его последние слова и, подгоняя одной рукой лошадь, протянул назад другую руку и незаметно передал маленькую губку, пропитанную таким сильным возбуждающим, что Ла Моль, понюхав губку и потерев ею виски, сразу почувствовал себя свежее и бодрее.

— Уф! Я ожил, — сказал он и поцеловал висевший у него на шее золотой ковчежец.

Когда они доехали до угла набережной и обогнули небольшое прелестное здание, построенное Генрихом II, стал виден эшафот, который возвышался над толпой и представлял собой высокий, голый, залитый кровью помост.

— Друг, я хочу умереть первым, — сказал Ла Моль.

Коконнас второй раз дотронулся рукой до плеча Кабоша.

— Что такое, месье? — спросил палач, обернувшись.

— Милый человек, ты хочешь доставить мне удовольствие? По крайней мере, ты так мне говорил.

— Да, и повторяю это.

— Вот друг мой пострадал больше меня, поэтому и сил у него меньше.

— Так что?

— Он говорит, что ему будет чересчур тяжко смотреть, как будут меня казнить. А кроме того, если я умру первым, некому будет внести его на эшафот.

— Ладно, ладно, — сказал Кабош, отирая слезу тыльной стороной руки, — не беспокойтесь, будет по-вашему.

— И с одного удара, да? — шепотом спросил Коконнас.

— Одним махом.

— Вот это хорошо… а если с одного удара трудно, так отыгрывайтесь на мне.

Таратайка остановилась; подъехав к эшафоту, Коконнас надел шляпу.

Шум, похожий на рокот морских волн, долетел до Ла Моля. Он хотел приподняться, но не хватило сил; пришлось пьемонтцу и Кабошу поддерживать его под мышки.

Вся площадь казалась вымощенной головами, ступени городской думы походили на амфитеатр, забитый зрителями; из каждого окна высовывались лица, возбужденные, с горящими глазами. Когда толпа увидела красивого молодого человека, который не мог держаться на раздробленных ногах и сделать последнее усилие, чтобы самому взойти на эшафот, общий крик жалости потряс всю площадь, слив воедино рокочущие голоса мужчин и жалобные вопли женщин.

— Это один из самых больших придворных щеголей; таких казнят не на Гревской площади, а на Пре-о-Клерк, — говорила мужчины.

— Что за красавчик! Какой бледный! Это который не захотел отвечать, — говорили женщины.

— Друг, я не могу держаться на ногах! — сказал Ла Моль. — Отнеси меня!

— Хорошо, — ответил Коконнас.

Он сделал палачу знак посторониться, затем нагнулся, взял Ла Моля на руки, как ребенка, твердым шагом взошел с этой ношей на помост и под неистовые крики и рукоплескания толпы опустил на него своего друга.