Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 100

Но даже не тупость предпринимательства измотала его вконец. Постепенно он стал замечать за собой, что каждое утро, только продрав глаза, он уже занимался счетоводством, и что бы он ни делал, о чем бы ни думал на протяжении всего дня, до глубокого вечера, до сна, да и во сне, — он все время считал. Жизнь слишком явно раздвоилась: был поверхностный Сошников, который продолжал жить, дышать, питаться, общаться с людьми, играть с маленьким сынишкой, любить жену, даже все еще почитывать книжки. И был внутренний Сошников, усиленно работающий мозг которого беспрерывно сплетал цифры в бесконечные вереницы расходов и приходов, рассыпал, перестраивал и опять собирал. Что удивляло: цифры вскоре стали расползаться далеко за пределы его маленького бизнеса, они цеплялись невидимыми, но хорошо воображаемыми ярлычками ко всем предметам и явлениям вокруг, они вдруг стали приклеиваться к людям, так что каждый человек, попадавший в его круг, будто ни с того ни с сего оценивался в рублевом или долларовом эквиваленте, и что интересно, почти всегда безошибочно. Это страшно тяготило.

Вот они с Ириной отправляются в гости, вызывают такси. А он попутно сборам прикидывает, как хотя бы долларов на пятьсот сбить цену оптовика, к которому нужно ехать следующим утром за партией кожи, и где достать хорошей краски, чтобы «довести до ума заводской тяп-ляп», и где прикупить квасцы для партии сырой, невыделанной, кожи, и купить две швейные машины взамен старых, и как заставить портниху Зину, самую аккуратную, но и самую медлительную, выдавать куртку не за три дня, а хотя бы за два, а еще нужно было отказать в заказах портнихе Вере, которая совершенно не поддавалась обучению — все швы у нее разъезжались… Он надевал брюки, шнуровал туфли, разговаривал с женой о тех людях, в гости к которым они собирались, а фоном некий внутренний бес отмечал с чувством превосходства, что «те люди» беднее Сошниковых десятикратно, а сквозь миловидное полное лицо жены, сквозь ее красиво подведенные глаза, проступали фантомы: вдруг мерещилась красная недовольная и в то же время испуганная морда скорняка Митрофаныча, шамкающая: «Александрыч, так это, надоть накинуть… У Гольдина за выделку одной кожи скоко платят! А ты мне скоко!» И тут же попутно наплывало оцифрованное: «Семь курток зависли в „Орхидее“, а в „Перекрестке“ за тот же срок ушли десять, надо перебросить… — и текло дальше: — Следующую партию кожи не меньше чем на двадцать тысяч…»

— Как ты думаешь, красные босоножки лучше, или сиреневые?

— Надень какие хочешь, обе пары хороши.

Она же готова была терпеть и его раздражительность, и склонность выпить лишнего, да и как не терпеть, если муж дает на расходы в десять раз больше, чем любая ее знакомая получала от своего мужа.

— Ну что ты, не можешь нормально сказать? — говорила с полудетской своей обидой.

— Что ты ко мне вечно со своими босоножками прицепишься…

— Да ладно, и не надо.

— Ну надень красные, они лучше.

«…хорошо, что мы купили такой дорогой сервиз в подарок. Один этот сервиз наверняка перетянет весь стол…»

— Не забудь ключи.

«…Веру все-таки буду увольнять. Жалко тетку, но ни на что не способна. И Митрофаныч не знает, что скоро его услуги не понадобятся, на фабрике завал готовой кожи…»

— Что ты говоришь?

— Ничего не говорю.

— Да? Слышу: что-то бурчишь.

— Если бурчу, значит, так надо!

— Как я выгляжу?

— Прекрасно.

В конце концов он понял, что в сущности все рассуждения, наполнявшие его голову, вся эта до крайности осерчавшая жизнь, несмотря ни на какие подгоняемые под нее оправдания, с утра до ночи, и ночью — в цифровых кошмарах, сводилась к одному: как обмануть, как заплатить меньше, а продать дороже!

И как только Сошников на собственной шкуре прояснил для себя природу бизнеса, ему сразу стало понятно, почему дело его все время пробуксовывало. В цепочке обмана и воровства выстраивались фигуры, по неволе обезличиваемые, низводимые до внутреннего отчуждения. Сошников обманывал их каждый день, всех этих серо-безликих мастеров, кожевников, закройщиц, швей, даже рэкетиров, которых, конечно, грех было не обмануть, и замыкающего цепочку, втридорога обобранного покупателя. Но самым скверным оказывалось то, что всех этих людей требовалось презирать, потому что как же можно было обманывать и обкрадывать человека, которого уважаешь и любишь! Так что недаром его разъедала злость. Не слащавое самодовольство хищной гниды, — не таков он все-таки был. Но злость, повернутая внутрь самого себя.

В итоге с верой в Мамону ничего не вышло. Тягостный, с ума сводящий бизнес-мошеннический ад обнулился в один миг. Поздней осенью, основательно подорвав нервотрепками здоровье, Сошников заболел двусторонним воспалением легких, слег на месяц в больницу. Тем временем границы молодого выпотрошенного энергичным воровским правительством государства открылись для импорта, и рынок в какой-то месяц был завален турецкой и китайской кожей. Сошников еле успел расплатиться с новым огромным кредитом — пришлось даже продать «Жигули», которые купили всего за три месяца до обвала. С каким-то патологическим облегчением, со стоном избавления Сошников отряхнул руки. Но еще долго его преследовали призраки того ада, вплетшиеся в душу, щекочущие, мучающие его непрошенными цифровыми галлюцинациями. Ему несколько лет понадобилось для того, чтобы вновь научиться различать естественные цвета мира.

Пройдя же школу мошенничества, он через некоторое время свалился в другую крайность и уже мог доходить до совсем вычурных степеней аскетизма, удостоверенного латанными джинсами, башмаками с приклеенными эпоксидкой подошвами, экономией в еде — все это было не только следствием вернувшейся в семью бедности, но и выражением новых взглядов — «отношением к барахлу» вообще и откуда-то взявшейся в нем тягой к некоторым страницам родной истории, повествующим о деятельности наиболее последовательных групп народовольцев и пришедших им на смену социалистов-революционеров. Во всяком случае долгое время его настольной книгой были сочинения Бориса Савинкова.

Сошников вернулся в газету в очередной раз глубоко преобразившимся человеком. Но ведь и окружающий мир преобразился до неузнаваемости. Настали времена переливов идей, правд и неправд, хотя больше, конечно, одних неправд в другие неправды. Сошников уже ничему не удивлялся, он и по себе успел узнать, насколько человеческая глина податлива лепке: кажется, только-только гудели революционные колонны — лица, одухотворенные бунтом и мечтой о Городе солнца. И вдруг русская революция фарцовщиков закончилась, со своих мертвых глубин, как всегда после революций, начали всплывать пузыри безликих людишек, от которых за версту несло затхлым душком мещанства и цинизма. Эти людишки имели одно сходное бросающееся в глаза качество: непреложное стремление уединяться каждому в своей — даже не в крепости и не в берлоге — в авоське. Одни, — хищные, успевшие обожраться, чванливые, циничные, поворовывающие основательно, не таясь, по новому закону. Другие — еще полуголодные, обворовываемые по закону, с мозгами, смоделированными на страстную зависть обожравшимся, обворовывающим их — тем, кто «в законе».

Вот и получалось, что журналистика в восьмидесятые-девяностые предпринимала титанические усилия, чтобы, перевернув общество с головы, поставить его не на ноги, а на четвереньки — в наиболее оптимальную позу для приема корма и отправления некоторых других физиологических потребностей. Чем не торжество вечной проститутки!

Формула нового общественного устройства оказалась проста до обидного: дайте имяреку две сосиски на завтрак, тарелку борща с мясной костью на обед, бутылку пива на ужин, позвольте ему без меры петь, танцевать, смотреть обезьянообразное телешоу уровня захудалого деревенского клуба в период запоя и рекламу-рекламу-рекламу, которая беспрерывно твердит, что центр вселенной — это требующие неустанного ухода органы твоего тела, и через пару лет вы получите самую благонадежную нацию в мире, жадно мечтающую только об одном глобальном свершении — о третьей сосиске.