Страница 249 из 266
— Поворачивайте его с боку на бок! — говорит Этьен, возвращаясь от барыни к толпе. — Да живот ему давите, только полегче.
Писарь, которому после кипучей, энергической деятельности становится как-то не по себе, подходит к утопленнику и тоже принимается растирать.
— Старайтесь, братцы, убедительно вас прошу! — говорит он. — Убедительно вас прошу!
— Этьен! — стонет барыня. — Подите сюда! Давайте ему нюхать жженые перья и щекочите… Велите щекотать! Скорей, ради бога!
Проходит пять, десять минут. Барыня глядит на толпу и видит внутри ее сильное движение. Слышно, как пыхтят работающие мужики и как распоряжаются Этьен и писарь. Пахнет жжеными перьями и спиртом. Проходит еще десять минут, а работа все продолжается. Но вот, наконец, толпа расступается, и из нее выходит красный и вспотевший Этьен. За ним идет Анисим.
— Надо было бы с самого начала растирать, — говорит Этьен. — Теперь уж ничего не поделаешь.
— Где уж тут поделать, Степан Иваныч! — вздыхает Анисим. — Поздно захватили!
— Ну, что? — спрашивает барыня. — Жив?
— Нет, помер, царство ему небесное, — вздыхает Анисим, крестясь. — О ту пору, как из воды вытащили, движимость в нем была и глаза раскрывши, а теперича закоченел весь.
— Как жаль!
— Значит, планида ему такая, чтоб не на суше, а в воде смерть принять. На чаек бы с вашей милости!
Этьен вскакивает на козла, и кучер, оглянувшись на толпу, которая сторонится от мертвого тела, бьет по лошадям. Коляска катит дальше.
Беззаконие
Совершая свою вечернюю прогулку, коллежский асессор Мигуев остановился около телеграфного столба и глубоко вздохнул. Неделю тому назад на этом самом месте, когда он вечером возвращался с прогулки к себе домой, его догнала бывшая его горничная Агния и сказала со злобой:
— Ужо, погоди! Такого тебе рака испеку, что будешь знать, как невинных девушек губить! И младенца тебе подкину, и в суд пойду, и жене твоей объясню…
И она потребовала, чтобы он положил в банк на ее имя пять тысяч рублей. Мигуев вспомнил это, вздохнул и еще раз с душевным раскаянием упрекнул себя за минутное увлечение, доставившее ему такую массу хлопот и страданий.
Дойдя до своей дачи, Мигуев сел на крылечко отдохнуть. Было ровно десять часов, и из-за облаков выглядывал кусочек луны. На улице и возле дач не было ни души: старые дачники уже ложились спать, а молодые гуляли в роще. Ища в обоих карманах спичку, чтобы закурить папиросу, Мигуев толкнулся локтем обо что-то мягкое; от нечего делать он взглянул под свой правый локоть, и вдруг лицо его перекосило таким ужасом, как будто он увидел возле себя змею. На крылечке, у самой двери, лежал какой-то узел. Что-то продолговатое было завернуто во что-то, судя на ощупь, похожее на стеганое одеяльце. Один конец узла был слегка открыт, и коллежский асессор, сунув в него руку, осязал что-то теплое и влажное. В ужасе вскочил он на ноги и огляделся, как преступник, собирающийся бежать от стражи…
— Подкинула-таки! — со злобой процедил он сквозь зубы, сжимая кулаки. — Вот оно лежит… лежит беззаконие! О, господи!
От страха, злобы и стыда он оцепенел… Что теперь делать? Что скажет жена, если узнает? Что скажут сослуживцы? Его превосходительство наверное похлопает его теперь по животу, фыркнет и скажет: «Поздравляю… Хе-хе-хе… Седина в бороду, а бес в ребро… шалун, Семен Эрастович!» Весь дачный поселок узнает теперь его тайну, и, пожалуй, почтенные матери семейств откажут ему от дому. О подкидышах печатают во всех газетах, и таким образом смиренное имя Мигуева пронесется по всей России…
Среднее окно дачи было открыто, и явственно слышалось из него, как Анна Филипповна, жена Мигуева, собирала стол к ужину; во дворе, сейчас же за воротами, дворник Ермолай жалобно побренкивал на балалайке… Стоило младенцу только проснуться и запищать, и тайна была бы обнаружена. Мигуев почувствовал непреодолимое желание торопиться.
— Скорее, скорее… — бормотал он. — Сию минуту, пока никто не видит. Занесу его куда-нибудь, положу на чужое крыльцо…
Мигуев взял в одну руку узел и тихо, мерным шагом, чтобы не казаться подозрительным, пошел по улице…
«Удивительно мерзкое положение! — думал он, стараясь придать себе равнодушный вид. — Коллежский асессор с младенцем идет по улице! О, господи, ежели кто увидит и поймет, в чем дело, я погиб… Положу-ка я его на это крыльцо… Нет, постой, тут окна открыты и, может быть, глядит кто-нибудь. Куда бы его? Ага, вот что, снесу-ка я его на дачу купца Мелкина… Купцы народ богатый и сердобольный; может быть, еще спасибо скажут и на воспитание его к себе возьмут».
И Мигуев решил снести младенца непременно к Мелкину, хотя купеческая дача находилась на крайней улице дачного поселка, у самой реки.
«Только бы он у меня не разревелся и не вывалился из узла, — думал коллежский асессор. — Вот уж именно: благодарю — не ожидал! Под мышкой несу живого человека, словно портфель. Человек живой, с душой, с чувствами, как и все… Ежели, чего доброго, Мелкины возьмут его на воспитание, то, пожалуй, из него выйдет какой-нибудь этакий… Пожалуй, выйдет из него какой-нибудь профессор, полководец, писатель… Ведь все бывает на свете! Теперь я несу его под мышкой, как дрянь какую-нибудь, а лет через 30–40, пожалуй, придется перед ним навытяжку стоять…»
Когда Мигуев проходил узким, пустынным переулочком мимо длинных заборов под густою, черною тенью лип, ему вдруг стало казаться, что он делает что-то очень жестокое и преступное.
«А ведь как это, в сущности, подло! — думал он. — Так подло, что подлее и придумать ничего нельзя… Ну, за что мы несчастного младенца швыряем с крыльца на крыльцо? Разве он виноват, что родился? И что он нам худого сделал? Подлецы мы… Любим кататься на саночках, а возить саночки приходится невинным деточкам… Ведь только вдуматься нужно во всю эту музыку! Я беспутничал, а ведь ребеночка ожидает лютая судьба… Подброшу я его Мелкиным, Мелкины пошлют его в воспитательный дом, а там все чужие, все по-казенному… ни ласк, ни любви, ни баловства… Отдадут его потом в сапожники… сопьется, научится сквернословить, будет околевать с голоду… В сапожники, а ведь он сын коллежского асессора, благородной крови… Он плоть и кровь моя…»
Мигуев из тени лип вышел на дорогу, залитую лунным светом, и, развернув узел, поглядел на младенца.
— Спит, — прошептал он. — Ишь ты, нос у подлеца с горбинкой, отцовский… Спит и не чувствует, что на него глядит родной отец… Драма, брат… Ну, что ж, извини. Прости, брат… Так уж тебе, значит, на роду написано…
Коллежский асессор заморгал глазами и почувствовал, что по его щекам ползет что-то вроде мурашек… Он завернул младенца, взял его под мышку и зашагал дальше. Всю дорогу, до самой дачи Мелкина, в его голове толпились социальные вопросы, а в груди царапала совесть.
«Будь я путевым, честным человеком, — думал он, — наплевал бы на все, пошел бы с этим младенчиком к Анне Филипповне, стал бы перед ней на коленки и сказал: „Прости! Грешен! Терзай меня, но невинного младенца губить не будем. Деточек у нас нет; возьмем его к себе на воспитание!“ Она добрая баба, согласилась бы… И было бы тогда мое дитя при мне… Эх!»
Он подошел к даче Мелкина и остановился в нерешимости… Ему представлялось, как он сидит у себя в зале и читает газету, а возле него трется мальчишка с горбатым носом и играет кистями его халата; в то же время в воображение лезли подмигивающие сослуживцы и его превосходительство, фыркающее, хлопающее по животу… В душе же, рядом с царапающею совестью, сидело что-то нежное, теплое, грустное…
Коллежский асессор осторожно положил младенца на ступень террасы и махнул рукой. Опять по его лицу сверху вниз поползли мурашки…
— Прости, брат, меня, подлеца! — пробормотал он. — Не поминай лихом!
Он сделал шаг назад, но тотчас же решительно крякнул и сказал:
— Э, была не была! Плевать я на все хотел! Возьму его, и пускай люди говорят, что хотят!