Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 144



Несмотря на скудное питание, к которому приговорил себя достойный анахорет, он с должным вниманием отнесся к этому помещению, занимающему столь важное место в жилищах остальных особей того биологического вида, к какому он принадлежал; похоже, именно эту часть своего скита он — разумеется, из совершенно бескорыстных побуждений — отделал с наибольшим старанием. Когда мы вошли на кухню, у нас вполне могла мелькнуть мысль, что нам довелось попасть в одну из тех пещер, какие гений Вальтера Скотта создал в горах Шотландии, поселив в ней старуху-колдунью и ее слабоумного сына. В самом деле, под колпаком огромного камина, дым от которого уходил в отвесную трубу высотой в восемьдесят восемь футов, выдолбленную в скале, сидела пожилая женщина; она чистила овощи, которые уже поджидал кипящий котел, а напротив нее расположился здоровенный малый лет двадцати шести: он сидел на камне, вытянув ноги и не обращая внимания на то, что они попали в лужу воды, которая во время грозы натекла из камина, и был охвачен лишь одним желанием — найти хоть что-нибудь съедобное в тех очистках, какие бросала ему мать, а он поочередно изучал с педантичностью обезьяны, отыскивающей лакомый кусочек. На миг мы замерли у входа, созерцая эту картину, освещенную лишь красноватыми отблесками пылающего очага, в котором потрескивала, стоя во весь рост и пылая снизу доверху, свежесрубленная зеленая ель с ветвями, покрытыми хвоей. Понадобился бы Рембрандт, чтобы запечатлеть на полотне жаркие тона и живописный колорит этой диковинной картины; лишь он один мог бы передать поэтическое очарование этой завораживающей сцены; лишь он один мог бы точно уловить все оттенки этого яркого смолистого огня, отблески которого отражались на морщинистом лице старухи и играли в серебристых завитках ее волос, тогда как, падая лишь на профиль парня, они оставляли во мраке одну половину его лица и выхватывали из темноты другую.

Мы вошли на кухню бесшумно, но мать уловила наше движение и подняла глаза; ослепленная ярким светом находившегося рядом с ней камина, она приставила к ним ладонь и увидела, как мы стоим, сгрудившись, в дверях. Протянув к сыну ногу, она с силой толкнула его, отвлекая от занятия, в которое он был полностью погружен. Полагаю, что на плохом немецком она велела ему показать нам скит, ибо парень взял из очага пылающую еловую ветвь, с болезненной медлительностью поднялся и на какое-то мгновение застыл без движения посреди лужи воды, почти превратившейся в жидкую грязь из-за смеси пепла и сажи, которую стекающая по дымоходу вода увлекла вслед за собой, а затем, с глупым видом взглянув на нас, зевнул, потянулся и направился к нам. Он заговорил с нами, произнеся несколько гортанных и невнятных звуков, явно не принадлежавших ни к одному человеческому наречию, но, поскольку он указывал рукой, сжимавшей факел, в сторону остальных комнат, мы догадались, что он приглашает нас начать осмотр, и последовали за ним. Он подвел нас к коридору длиной в восемьдесят футов и шириной в четырнадцать, назначение которого мы никак не могли понять. Этот коридор освещали четыре окна, напоминавшие амбразуры и пробитые на разную глубину в зависимости от того, насколько далеко в этом месте выступала наружу скала. Идиот, сопровождавший нас, поднес факел к двери и без всяких объяснений, сопровождая свои действия лишь мычанием, повторявшимся всякий раз, когда он хотел на что-то обратить наше внимание, указал кончиком пальца на полустершуюся карандашную надпись. С трудом различая написание букв, мы смогли, тем не менее, прочесть имя Марии Луизы, дочери германских цезарей, которая, будучи в то время женой императора и матерью короля, посетила этот скит в 1813 году и написала здесь свое имя, ныне почти стершееся из истории, подобно тому, как эта надпись почти стерлась с двери.

По этому коридору мы прошли в спальню отшельника, последнюю комнату этих причудливых покоев. Его деревянная кровать, на которой лежали матрас и одеяло, служила теперь постелью для старухи, а брошенная рядом на сыром полу кучка соломы, которой было бы недостаточно ни для лошади на конюшне, ни для собаки в конуре, служила подстилкой для слабоумного парня. Здесь эти несчастные проводят свои дни, живя на ту милостыню, какую им подают любопытные путешественники, приезжающие сюда посмотреть их странное жилище.

Длина пещеры, вырубленной в скале отшельником, составляет триста шестьдесят пять футов; он остановился на этой цифре в память о количестве дней в году. Высота свода в любой точке равна четырнадцати футам.

Вернувшись в комнату, смежную с часовней, мы спустились по лестнице в восемнадцать ступеней, которая привела нас в сад, где росло несколько чахлых овощных растений: за ними ухаживал парень, служивший нам проводником. Указующий жест, сопровождаемый уже привычным мычанием, заставил нас повернуть головы к углублению в скале: в этом месте на поверхность выходил источник чистейшей воды; он назывался «Погреб отшельника».

Таким образом, мы во всех подробностях осмотрели это необычное сооружение. Пока длился этот осмотр, погода прояснилась, и нам оставалось лишь сесть в коляску и отправиться в Берн. Мы вышли из прохода, ведущего в пещеру, и отправились на поиски ризничего, сильно озабоченные первыми симптомами голода, который грозил стать ненасытным. Нашего причетника церкви святого Николая мы нашли сидящим в тени дерева: на камне перед ним лежали остатки еды. Прохвост только что превосходно пообедал, насколько можно было судить по куриным косточкам, усеивавшим вокруг него землю, и по фляжке, стоявшей открытой возле зонтика, достаточно красноречиво свидетельствуя о том, что ее содержимое перешло в сосуд куда более эластичный и вместительный. Что же касается самого проводника, то он сидел, подняв глаза к небу, и возносил благодарственные молитвы с видом человека, хорошо знающего цену дарам Создателя.

При виде этой картины мы ощутили зверский голод.

Мы поинтересовались у ризничего, можно ли достать по соседству что-нибудь съестное вроде того, что он только что поглотил. Он заставил нас несколько раз повторить этот вопрос, а затем, после минутного раздумья, ответил со спокойствием и прозорливостью, составлявшими основу его характера:

— А! Фот, фы голодны, я понимать, это ходьба.



Затем он поднялся и, не дав никакого другого ответа на наш вопрос, закрыл нож, убрал фляжку в карман, собрал зонт и направился в ту сторону, где нас ожидала коляска, так же флегматично, как если бы за его сытым желудком не следовало два совершенно пустых.

Подойдя к коляске, мы остановились, чтобы обсудить, сколько нам следует заплатить проводнику; было решено, что мы дадим ему талер (шесть франков в пересчете на наши деньги, если не ошибаюсь) за те полдня, что он посвятил нам. Итак, я извлек из кармана талер и вложил его в руку ризничему. Тот взял монету, внимательно осмотрел ее с обеих сторон, проверил толщину, желая удостовериться, что она не была ни истерта, ни обрезана, опустил ее к себе в карман и вновь протянул руку. На этот раз я с самым радушным видом взялся за нее и, пожав ее изо всех сил, сказал, обращаясь к нему на самом лучшем немецком, на какой я только был способен: «Gut reis mein freund[57]». Бедняга скорчил гримасу, словно одержимый бесом, и, пока он левой рукой разлеплял пальцы на своей правой руке, бормоча себе под нос какие-то слова, которые нам не удалось разобрать, мы сели в коляску. Проехав четверть льё, мы надумали спросить у кучера, слышал ли он, что сказал наш проводник.

— Да, господа, — ответил он нам.

— Так что же?

— Он сказал, что талера слишком мало для человека, на чью долю выпало в один день пережить жару, дождь и голод.

Нетрудно догадаться о впечатлении, какое подобный упрек должен был произвести на людей, поджарившихся на солнце, промокших до костей и умиравших от истощения. И потому мы остались к нему совершенно равнодушными. Однако перевод этих слов вполне естественно навел нас на мысль спросить у кучера, встретится ли нам по дороге в Берн какой-нибудь постоялый двор. Ответ кучера поверг нас в отчаяние.

57

Счастливого пути, мой друг (нем.).