Страница 52 из 144
Оттуда мы перешли в трапезную; она поделена на две части: первый зал отведен братьям, второй — отцам. Монахи пьют из глиняных чаш и едят из деревянных тарелок; у чаш две ручки, чтобы можно было брать их обеими руками по примеру первых христиан; тарелки напоминают по форме чернильницу: емкость, находящаяся посередине, содержит соус, а вокруг нее кладут овощи или рыбу — единственную пищу, которую дозволено вкушать монахам. При виде этих тарелок я снова вспомнил немца и понял, почему он говорил, что картезианские монахи едят из чернильниц.
Брат Жан Мари спросил меня, не угодно ли мне, несмотря на ночное время, посетить кладбище. Но то, что он считал помехой, было для меня лишь еще одной причиной решиться на этот осмотр, и я охотно принял его предложение. Открыв кладбищенскую калитку, он вдруг схватил меня за руку и указал на монаха, рывшего для себя могилу. При виде этого зрелища я на мгновение застыл на месте, а потом спросил своего проводника, могу ли я поговорить с этим человеком. Он ответил, что такое вполне допустимо; тогда я попросил его удалиться, если только это разрешается. Моя просьба не только не показалась ему бестактной, а напротив, явно очень обрадовала его: бедняга валился с ног от усталости. Я остался один.
Я не знал, как заговорить с могильщиком, но все же сделал несколько шагов по направлению к нему; он заметил меня и, повернувшись ко мне лицом, оперся на заступ, ожидая, что я ему скажу. Мое замешательство усилилось, однако молчать дольше было нелепо.
— Вы заняты этим прискорбным делом в такое позднее время, отец мой, — промолвил я. — Мне кажется, что поеле умерщвления плоти и дневных трудов вам следовало бы посвятить отдыху те немногие часы, какие оставляет вам молитва. Тем более, отец мой, — прибавил я с улыбкой, ибо мне было видно, что монах еще молод, — что работа, которой вы заняты, не кажется мне такой уж спешной.
— В этой обители, сын мой, — грустным, отеческим тоном произнес монах, — первыми умирают вовсе не самые старые и в могилу здесь сходят не в порядке старшинства по возрасту; к тому же, когда моя могила будет готова, Господь, возможно, смилуется надо мной и дозволит мне сойти в нее.
— Извините, отец мой, — продолжал я, — хотя сердце мое проникнуто верой в Господа, я плохо знаю религиозные правила и обряды, и потому, возможно, выскажу сейчас ошибочное мнение, но мне кажется, что предписываемое вашим орденом отречение от благ этого мира не доходит до стремления покинуть его.
— Человек властен над своими поступками, — ответил монах, — но не над своими желаниями.
— Какое же мрачное у вас желание, отец мой.
— Оно под стать моему сердцу.
— Так вы много страдали?
— Я и теперь страдаю.
— Мне казалось, что в этом жилище обитает лишь покой.
— Угрызения совести способны проникнуть куда угодно.
Вглядевшись в монаха, я узнал в нем того самого человека, который только что на глазах у меня рыдал в церкви, распростершись на полу. Он тоже узнал меня.
— Вы были этой ночью у заутрени? — спросил он.
— Да и, помнится, стоял рядом с вами, не так ли?
— И вы слышали, как я стонал?
— Я видел, как вы плакали.
— Что же вы подумали обо мне?
— Я подумал, что Бог сжалился над вами, раз он даровал вам слезы.
— Да-да, я надеюсь, что гнев Божий утих, коль скоро мне возвращена способность плакать.
— И вы не пытались смягчить свое горе, поверив его кому-нибудь из братьев?
— Здесь каждый несет бремя, соразмерное с его силами, и он не выдержит еще и тяжести чужого несчастья.
— И все же признание облегчило бы вашу душу.
— Да, вы правы.
— Не так уж плохо, — продолжал я, — когда есть сердце, готовое сострадать нам, и рука, готовая пожать нашу руку!
Я взял его руку и пожал. Он высвободил ее и, скрестив руки на груди, взглянул мне прямо в глаза, словно хотел прочитать, что таится в глубине моего сердца.
— Что вами движет — участие или любопытство? — спросил он. — Добры вы, или вам просто недостает скромности?
От этих слов у меня стеснило грудь:
— Дайте напоследок вашу руку, отец мой… и прощайте!..
И с этими словами я удалился.
— Послушайте! — крикнул он.
Я остановился. Он подошел ко мне:
— Никто не должен сказать, что мне была предложена возможность обрести утешение, а я отверг ее; что вы были приведены ко мне Богом, а я оттолкнул вас. Вы сделали для несчастного то, что никто не сделал для него в продолжение шести лет: вы подали ему руку. Благодарю вас!.. Вы сказали ему, что поверить свои горести — значит, смягчить их, и этим обязались выслушать его. Но теперь не вздумайте прерывать мой рассказ, не просите меня замолчать. Выслушайте до конца мое повествование, ибо тому, что уже так давно лежит у меня на сердце, нужен исход. А когда я умолкну, тут же уходите, не спросив моего имени и не сказав мне, кто вы такой, — это единственное, о чем я прошу вас.
Я дал ему требуемое обещание. Мы сели на разбитую могильную плиту одного из генералов ордена. Мой собеседник на мгновение опустил голову на руки, от этого движения его капюшон упал ему на спину, и, когда он распрямился, я смог свободно рассмотреть его. Передо мной был бородатый черноглазый молодой человек, ставший бледным и худым из-за своей аскетической жизни; однако, отняв у его лица юношескую красоту, такая жизнь придала ему особую значительность: это было лицо Гяура, каким я представлял его себе, читая поэму Байрона.
— Вам нет нужды знать, — начал он свой рассказ, — где я родился и где жил. Прошло семь лет после тех событий, о которых я собираюсь поведать вам; мне было тогда двадцать четыре года.
Я был богат, происходил из хорошей семьи и по окончании коллежа окунулся в водоворот света; я вступил в него с решимостью молодости, с горячей головой, с сердцем, обуреваемым страстями, и с уверенностью, что никто и ничто не устоит перед тем, кто обладает настойчивостью и золотом. Мои первые любовные похождения лишь укрепили меня в этом убеждении.
Ранней весной 1825 года поступило в продажу имение по соседству с имением моей матери; купил его генерал М…
Я встречался с генералом в обществе, когда он еще был холост. Он слыл серьезным, суровым человеком, которого увиденное им на полях сражений приучило с уважением относиться к мужчинам и ни во что не ставить женщин. Я подумал, что он женился на вдове какого-нибудь маршала, с которой можно будет вести беседы о битвах при Маренго или Аустерлице, и мысль о таком соседстве заранее забавляла меня.
Переехав в свое новое поместье, генерал нанес визит вежливости моей матери и представил ей свою жену: это было самое дивное создание, когда-либо жившее на свете.
Вы знаете общество, сударь, знаете его странную мораль, его правила чести, которые предписывают уважать имущество ближнего, доставляющее ему лишь удовольствие, и разрешают похитить у него жену, составляющую его счастье. Стоило мне увидеть госпожу М., как я тотчас забыл о мужественном характере ее мужа, о его пятидесяти годах, о воинской славе, которой он покрыл себя в те годы, когда мы все еще лежали в колыбелях, о двадцати ранах, которые он получил, когда мы еще сосали грудь своих кормилиц; я не подумал об отчаянии, ожидавшем его на старости лет, о позоре, которым я покрою остаток его дней, некогда столь блистательных. Я обо всем забыл, поглощенный одной-единственной мыслью — овладеть Каролиной.
Как я уже говорил, поместье моей матери и поместье генерала находились по соседству, что послужило предлогом для наших частых визитов; генерал выказывал мне дружеское расположение, а я, неблагодарный, видел в приязни этого старика лишь средство похитить у него сердце его жены.
Каролина была беременна, и генерал, казалось, больше гордился своим будущим наследником, чем всеми своими военными победами. Его любовь к жене приобрела нечто отеческое и особенно теплое. Что же касается Каролины, то она держалась с мужем так, как держится женщина, которую, хотя она и не дает счастья своему супругу, не в чем упрекнуть. Я подметил это душевное состояние госпожи М… с зоркостью человека, заинтересованного в том, чтобы уловить малейшие его оттенки, и уверился, что она не любит генерала. Между тем она принимала мои ухаживания учтиво, но холодно, что немало меня удивляло. Она не искала моего общества — следовательно, оно не доставляло ей никакого удовольствия, но и не избегала встреч со мной — следовательно, я не внушал ей опасения. Мои глаза, постоянно устремленные на нее, встречались с ее глазами лишь случайно, когда она отрывала взгляд от вышивания или от клавиатуры пианино; казалось, мой взор потерял ту чарующую силу, какую признавали за ним несколько дам, встреченных мною до знакомства с Каролиной.