Страница 27 из 144
Я пригласил своего гида отужинать вместе со старейшиной местных проводников; он принял мое приглашение с той же простотой, с какой ранее отказался от денег. Мы сели за стол, и я сделал заказ: мои гости, казалось, были довольны.
За десертом я заговорил о подвигах Бальма. Старик, которого монмельянское вино сделало веселым и разговорчивым, похоже, с удовольствием готов был мне о них рассказать. Впрочем, прозвище Монблан, с которым он не расставался, доказывало, что он гордился теми воспоминаниями, какие мне хотелось от него услышать.
И потому он не заставил себя упрашивать, когда я предложил ему рассказать мне во всех подробностях о его опасном предприятии. Он лишь протянул мне свой стакан, который я наполнил, так же как и стакан своего проводника.
— С вашего позволения, сударь, — сказал Бальма, привстав со стула.
— Ну, разумеется. За ваше здоровье, Бальма!
Мы чокнулись.
— Черт возьми! — сказал он, вновь усаживаясь. — Вы отличный малый.
Затем он опорожнил свой стакан, прищелкнул языком, прищурил глаза и откинулся на спинку стула, пытаясь собраться с мыслями, но вряд ли последний выпитый им стакан способствовал их большей ясности.
Мой проводник, устроившись поудобнее, также приготовился слушать рассказ, который он, вероятно, слышал уже не один раз. Его приготовления были весьма просты, но, тем не менее, обеспечивали ему полный комфорт: он всего лишь развернул свой стул и сам сел в пол-оборота, так что ноги его оказались возле огня, локоть лежал на столе, левая рука поддерживала голову, а правой он держал стакан.
Я же взял в руки дневник и карандаш и приготовился записывать.
И вот теперь я предлагаю вниманию читателей подлинный рассказ Бальма, переданный мною без всяких прикрас.
— Гм! Было это, скажу точно, в тысяча семьсот восемьдесят шестом году; мне тогда исполнилось двадцать пять лет, так что, если хорошенько посчитать, сейчас, когда вы меня видите, мне уже стукнуло семьдесят два.
В ту пору я был крепкий парень… В ходьбе неутомим и чертовски смел! Я готов был три дня подряд идти, не съев за все это время и крошки хлеба. Однажды именно так и случилось, когда я заблудился на горе Ле-Бюэ. Мне пришлось довольствоваться лишь несколькими пригоршнями снега — и не более того. Время от времени я говорил себе, искоса поглядывая в сторону Монблана:
«Эй, шутник! Что бы там ни говорили, однажды я все же заберусь на тебя».
Эта мысль вертелась у меня в голове и днем, и ночью. Днем я поднимался на Ле-Бреван, откуда Монблан виден так же хорошо, как я сейчас вижу вас, и часами оставался там, отыскивая дорогу.
«Ба! — говорил я себе. — Я сам проложу путь, если его не существует, но мне необходимо туда подняться».
Ночью же все было иначе: стоило закрыть глаза, как мне казалось, будто я уже в пути. Вначале подъем был таким легким, словно под ногами у меня была проезжая дорога, и я говорил себе:
«Черт возьми! А я ведь был глуп, думая, что подняться на Монблан так уж трудно».
Затем, мало-помалу, дорога сужалась, но это все еще была вполне приличная тропа, наподобие той, что ведет к Флежерскому кресту, и я продолжал идти вперед. Наконец, я добирался до незнакомых мест, где тропинка исчезала напрочь. И что же! Земля приходила в движение, мои ноги погружались в нее по самые колени. Но я не обращал на это внимания и продолжал рваться вперед. До чего мы глупы в своих снах!.. И в конце концов мне все же удавалось выбраться; однако подъем становился таким крутым, что я был вынужден карабкаться на четвереньках: теперь дело принимало совсем иной оборот! Каждый последующий шаг давался мне все труднее. Я ставил ногу на выступы скалы и чувствовал, как они шатаются подо мной, словно зубы, которые должны вот-вот выпасть; пот катился по мне градом; я задыхался. Это был настоящий кошмар! Но ничто не могло меня остановить: я упорно шел вперед, подобно ящерице, ползущей вдоль стены; я видел, как земля ускользает у меня из-под ног, но мне все было безразлично: мой взгляд был устремлен только вверх, и я страстно хотел дойти до цели, но вот мои ноги!.. Я, никогда не жаловавшийся на крепость своих коленей, не мог их больше согнуть. Я сдирал ногти о камни, я чувствовал, что вот-вот упаду, и говорил себе:
«Жак Бальма, дружище, если ты ухватишься за эту маленькую веточку у себя над головой, все у тебя будет в порядке».
Проклятая ветка: я касался ее кончиками пальцев, я скреб ногами, словно трубочист в дымоходе! А! Вот она, эта ветка! А! Я уже ухватился за нее! Ну же!.. Ах, эта ночь, я никогда ее не забуду: жена разбудила меня крепким ударом кулака!.. Вы только представьте себе: я вцепился ей в ухо и тянул за него, словно это был кусок каучука. О! На этот раз я сказал себе:
«Жак Бальма, ты должен сам все разузнать».
Я вскочил с кровати и принялся натягивать на ноги гетры.
«Куда ты идешь?» — спросила меня жена.
«Искать горный хрусталь», — вот каков был мой ответ.
Мне не хотелось рассказывать ей о своем намерении.
«Не волнуйся, — прибавил я, — если ты не дождешься меня этим вечером. Если я не вернусь в девять часов, значит, мне пришлось заночевать в горах».
Я взял крепкую палку с прочным железным наконечником, которая и по длине, и по толщине в два раза превосходила обыкновенный альпеншток, наполнил фляжку водкой, положил в карман кусок хлеба и отправился в путь.
Как-то раз я уже пытался подняться на Монблан со стороны Ледяного моря, однако мне преградила путь гора Моди. Тогда я повернул к пику Гуте, но, чтобы оттуда попасть на вершину Дом-дю-Гуте, нужно пройти по острому гребню длиной в четверть льё и шириной в один-два фута, а внизу — пропасть глубиной в тысячу восемьсот футов. Нет уж, увольте!
На этот раз я решил пойти другим путем и выбрал для подъема гору Л а-Кот; спустя три часа я добрался до ледника Боссон и пересек его, что оказалось не самым трудным делом. Через четыре часа я поднялся на Ле-Гран-Мюле: тут все было посложнее. Я вполне заслужил завтрак, а потому перекусил и промочил горло. Пока все шло неплохо.
В то время, к которому относится мой рассказ, на Ле-Гран-Мюле еще не была устроена та площадка, какая имеется там в наши дни, и, ручаюсь вам, находиться там было не очень приятно; к тому же меня мучил вопрос, найду ли я выше подходящее место для ночлега. Напрасно я рыскал взглядом по сторонам: нигде не было ничего подходящего. Наконец, положившись на волю Господа, я вновь пустился в путь!
Спустя два с половиной часа я нашел славное местечко, ровное и сухое; с утеса сдуло снег, и образовалось чистое пространство в шесть или семь футов — это было все, что мне требовалось, но не для того, чтобы уснуть, а чтобы дождаться рассвета не закоченев в снегу. Было семь часов вечера: я снова перекусил, выпил еще глоток водки и расположился на площадке утеса, где мне предстояло провести ночь; это не заняло много времени, ибо мои приготовления к ночлегу были весьма просты.
В девять часов я заметил сумрачную тень, которая поднималась из долины, словно густые клубы дыма, и медленно ползла в мою сторону. В половине десятого она добралась до меня и окутала со всех сторон; однако я еще видел у себя над головой последние лучи заходящего солнца, не желавшие покидать вершину Монблана. Я провожал их взглядом до самой последней минуты. Наконец они исчезли, и наступила ночь. Я лежал, повернувшись головой в сторону Шамони; слева от меня бескрайнее снежное поле поднималось к вершине Дом-дю-Гуте[30], а справа, на расстоянии вытянутой руки, зияла отвесная пропасть глубиной в восемьсот футов. Я не мог позволить себе заснуть, так как боялся, что во сне могу скатиться вниз, и, усевшись на свой заплечный мешок, принялся топать ногами и бить себя руками по плечам и бокам, стараясь согреться. Вскоре в обрамлении туч взошла бледная луна, которая в одиннадцать часов полностью спряталась за ними. И тут же я увидел, как с пика Гуте спускается мерзкий туман, который, едва добравшись до моей площадки, тут же принялся плеваться мне в лицо снегом. Тогда я закутал голову в платок и сказал ему:
30
Дом-дю-Гуте, то есть "Гора полдника", названа так потому, что солнце освещае'т ее в час, когда люди полдничают. (Примеч. автора.)