Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 144



Вошедшего Олексу князь встретил кивком, указывая место подле себя. Тот, однако, остался стоять.

– Садись, Олександр, садись. Как это русские говорят: в ногах нет правды. Но в словах моих правда: люб ты мне, рыцарь.

Губы воина тронула усмешка:

– Оттого и хочешь в монастыре запереть?

– Не хочу. А на площадь ты лучше не ходи, Олександр, все равно не по-твоему будет.

– Знаю.

– Завтра, как поведу посольство, ты укрой своих конников на подоле, на Свибловом дворе, там просторно. Да поглядывай с башни, что и как. Без нужды не высовывайся, а придет нужда – сам знаешь.

– Жалко мне тебя, князь.

– Не жалей, Олександр Дмитрич. Я – тоже воин. Кабы умереть да спасти Москву – чего лучше для воина? – Остей печально улыбнулся. – Храни тебя бог, рыцарь. Прощай.

– Прощай, князь.

Горечь и тяжесть нес Олекса в душе сквозь молчаливые толпы народа. Эх, люди! Наивные вы, святые или глупые? Ищете путей полегче, покороче, а жизнь – не степной шлях и не лесная просека. Как часто в ней легкий путь – это путь под уклон, в самую пропасть. Разведчик Олекса знает. Но докажи ты честному Адаму-суконнику или Устину-гончару, что для иного перевёртыша дать ложную клятву на кресте – все равно что почесаться! Сколько уж раз обжигались на ордынском коварстве, а вот какой-нибудь Васька Кирдяпа поцелует крест, уверяя, будто хан удовольствуется лишь созерцанием московских храмов, и уж готовы ворота – настежь. Тяжко и страшно в долгой осаде, но только тяжкий путь ведет к спасению на войне, и от врага нет иной защиты, кроме меча.

В толпе мелькнуло совиное лицо сына боярского Жирошки, усмешечка играет в нагловатых глазах. Вырядился в бархат, будто на праздник. Все уже знает, ночной филин. На стене его Олекса ни разу не видел, а теперь выполз из какой-то потайной щели. Жаль, не попался он под руку в ту пьяную ночь…

Долго гудел, медленно расходился народ с площади. Решение думцев утвердили, хотя мало надеялись на ханскую милость, ибо «милость» и «Орда» – слова несовместимые. Больше рассчитывали на имя Остея, хитрость Морозова, влияние святых отцов, а главное – на московское серебро и рухлядь. Боярин Морозов сказал, и архимандриты подтвердили, что добра и денег достанет выкупить каждого отдельной головой. Разумеется, москвитяне за щедрость бояр и церкви в долгу не останутся.

Плакали о погибшем князе Донском и его воинах. Нижегородских гостей выпроводили тем же путем, по лестницам, сказав им: завтра утром Остей с лучшими людьми придет в ханскую ставку.

Орда затихла, запала, как зверь, лишь тысячи костров пылали на московском левобережье и облако дыма застило москвитянам вечернее солнце.

На Свибловом дворе Олексу перенял незнакомый монашек:

– Боярин-батюшка, по твою душу я! Томила Григорич у нас в Чудовом отходит, зовет проститься.

– Томила? Меня? – Олекса удивился.

– Тебя, батюшка, тебя и Адама-суконника. Уж не откажи в просьбишке отходящему – он господу нынче предстанет.

– Пойдем, святой отец.

– Служка я, – словно бы винясь, пробормотал монашек.

– Все одно, раз уж надел подрясник. В мир-то не тянет?

– Сухорук я. – Монашек высунул из рукава узкую ладонь, похожую на птичью лапку. – В миру мне побираться. Других болящих целю, себя же – никак. На Куликовом поле был я, – сказал с гордостью, – и ныне при ранетых.

– Неужто на Куликовом? – не поверил Олекса.

– Девица одна подтвердит. Тоже с нами ходила, уязвленных спасала. И ныне пособляет нам. Пригожая такая.

– Э, брат, – засмеялся Олекса, – да ты уж не из-за той ли девицы сохнешь?

– Што ты, батюшка! – Монашек испугался. – Как можно? И не девица она нынче: за воином княжеским, дите у нее.

Адам поджидал на монастырском дворе, среди пустых шатров – пока раненым хватало места под кровлями. Вслед за монашком прошли в просторную келью с узким оконцем, стали в ногах умирающего, накрытого холщовым одеялом до подбородка. Глаза его были сомкнуты, остро торчала вверх борода, серели длинные волосы на подушке, покрытой беленой холстиной. Монашек стал в изголовье.

– Я звал Олексу и Адама, – вдруг хрипло сказал боярин.

– Здеся они, батюшка.



– Зови. А сам ступай, ступай. – Раненый говорил, часто, мелко дыша.

Адам и Олекса придвинулись к изголовью, боярин приоткрыл глаза, горячечная дымка в них медленно стыла.

– Пришли… Пришли-таки, неслухи. – По бледному, с синевой лицу умирающего скользнула улыбка. – Чего решили там? Ну?

Переглянулись, Адам сказал:

– Завтра пойдем с князем к хану.

– Так я и знал! – Борода Томилы задрожала, казалось, он хотел встать. Адам сделал невольное движение:

– Лежи, Томила Григорич, лежи.

– Плакал колокол-то, плакал – к беде это. – Глаза боярина совсем прояснились, в них жила, острилась какая-то мысль. – Ты-то чего молчишь, Олекса?

– Прости меня, Томила Григорич. Я тогда на вече…

– Эко, вспомнил! – Томила сморщился. – Брось, брось, Олекса, нашел о чем! Поделом мне, старому дураку. Не знаем свово народа, забыли мы его и бога забыли – бог-то он в народе живет. – Томила перевел дух, заговорил медленней, тише: – Не верил я в ополчение, а черным людям хотел добра. Морозов – он пес блудный, город бросил, и я подумал: вы тож корысть свою блюдете. Пошуметь, покрасоваться, людей сбить с толку, штоб после в боярских и купецких клетях да в ризницах пошарить и скрыться, – то не хитро. Вы же с народом шли, вы знали, на что черный люд способен. Не был я на Куликовом поле, думал: про большой полк – хвастовство мужицкое. За то и взыскал господь. Да сподобил пред смертью силу народную видеть и приобщиться к ней. Зачем же вы теперь идете к хану, ворота ему отворяете?

– Я не иду, Томила Григорич.

– Никому ходить не надо. Нельзя выпрашивать мир у врага – он лишь наглеет. Стойте на стенах, как стояли. Стойте – придет Донской.

Адам и Олекса молчали, не глядя друг на друга. Когда к умирающему вернулись силы, он произнес:

– Наклонитесь ко мне, ближе…

Обнаженные головы Олексы и Адама соприкоснулись.

– Вам боярин Морозов ничего не сказывал про Тайницкую башню? Не сказывал?.. Я так и знал. И не скажет, не ждите. Там, в подвале, надо пойти за течением тайника.[17] Где он уходит под стену чрез каменный заслон, как бы озерцо стоит. Вы камни разберите, озерцо схлынет, под ним – дверца медная. Откиньте ее – будет ход подземный. Выход в лесочке скрыт, изнутри он виден по свету малому.

– Благодарствуем, Томила Григорич, – сказал Олекса. – Чего ж раньше молчал? Мы б вылазку сделали.

– Вы и сделайте, когда осада затянется. Рано было. А вот ежели завтра ворота отворите, не худо бы иных людей в том ходу попрятать. Миром кончится дело – вернете их, беда случится – сами выберутся да и уйдут лесами на Волок.

– Спаси тя бог, Томила Григорич. Много ли народу укроется в том ходу потайном?

– Всех не спасешь, Олекса Дмитрич, а с сотню, пожалуй… Сухариков им надо взять, водица там пробивается по кирпичу. И никто вовек не отыщет под озерцом, ежели камни снова уложить на место. Внучков только моих с невестушками не забудьте – далеко их отцы, без меня заступиться некому будет.

– Богом клянусь, Томила Григорич, сделаем.

– Ну, ин ладно. Благословляю вас обоих, витязи. Теперь умру спокойно. Ступайте, я уж слышу, как она надо мной дышит…

Разыскав монашка, Олекса приказал ему привести Томилиных невесток с детьми на Свиблов двор. Взять им лишь одежду да запас сухарей. Тот посмотрел удивленно, но ни о чем не спросил.

– Арину я, пожалуй, сам увижу, но и ей скажи: штоб утром с ребенком там же была, на Свибловом. У тебя есть тут родичи?

– Нам, батюшка, все православные – во Христе братья.

– Слушай меня. Детишек неприкаянных много по Кремлю бродит. Ты собери сколько можешь. Нынче собери и сведи туда же – их определят. У келаря Монастырского возьми сухарей – это приказ. Скажи: мол, Олекса со своими конниками берет сирых детей под защиту.

17

Тайник – ключ, родник.