Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 46

Мариса выглядывает из окна второго этажа, наблюдает, как я тащусь по дорожке и почти что вваливаюсь в двери. В общем-то, когда дверь открывается, я действительно валюсь прямо Марисе в руки, будто так и было задумано. Наверное, я тяжелый. В придачу к тяготам ее собственной жизни ей приходится возиться с моей, и это, наверное, тяжело. Почему она не моя жена? Я вдыхаю ее запах, в котором ароматы кухонных приправ смешиваются с нежными духами. Почему моя жена не подхватывает меня за порогом? Моя жена пахнет лишь тлением.

Почему Мариса не моя жена? Серьезно, почему?

Ее лицо искажено ужасом, она ничего подобного не ожидала. Не ожидала, что я вернусь в таком состоянии.

— Что стряслось?

Ее пронзительный голос буравит мне уши. Уши болят, болят.

— Суровая выдалась игра, — говорю я, пытаясь легче воспринимать произошедшее, пытаясь легче воспринимать собственную жизнь. Я пытаюсь выдавить из себя улыбку, но это слишком мучительно.

Я валяюсь на том же самом коврике, на котором лежал… сколько часов назад? Помните? Мы вместе лежали на этом ярко-синем коврике для упражнений, на этом непотребном мультяшно-синем коврике: я качал пресс, а она навалилась на меня. А теперь поглядите на нас. Она склонилась надо мной, и любой проблеск желания, которое могло в ней возникнуть, пересилила жалость. Жалость и участие. Я глотаю воздух, точно рыба на грязном берегу, с трудом втягиваю его в легкие, но мое сердце наконец перестало бешено колотиться, мои ноги с блаженным облегчением вытянулись, им больше не нужно шагать по тропинкам, тащиться по дорогам.

У моей матери были изображения и фотографии различных версий «Пьеты», очевидно, работы Микеланджело, а также «Матери и сына» Джозефа Уайтхеда, и как раз эта скульптура мне сейчас вспомнилась: хотя я лежу не на коленях у Марисы, но представляю себя именно так; в композиции главенствует ее материнская заботливость, а мой жалкий вид пробуждает одну лишь печаль.

Внезапно Мариса срывается с места и спешит обратно к насущным делам. Уносится взволнованным вихрем. Возвращается с мягкой ветошью и маленьким тазиком, но особенно желанным и приятным оказывается запах дезинфицирующего средства, этого целительного бальзама, несущего успокоение, исполненного воспоминаний о детстве. Мариса намачивает ветошь и осторожно протирает мое плаксивое лицо, мои ссадины, а я радостно все это принимаю, размякаю, погружаюсь в безмятежность. Теперь я понимаю: это самая большая близость, которая возможна между нами, и я благодарен Марисе, рад, что она существует, что она мне родня.

Она что-то шепчет мне, совсем как ребенку, и я задумываюсь — над сестрой своей она так же шепчет и воркует? Какой чудесной матерью она могла бы стать. И еще может. Сколько ей лет? Надеюсь, еще не слишком поздно. Да? В этот миг я также припоминаю все свои нелепые эротические стремления, не только к ней, но и ко всем прочим женщинам, которых я запятнал своим повествованием. Но совершенно ясно: самое нужное для такого ничтожного человека — это чтобы кто-нибудь обрабатывал его раны. Или было бы лучше, если б мы, словно звери пустыни, сами себе их зализывали? Мариса, несмотря на свою мясистость, по-беличьи суетясь, хлопочет вокруг меня. Мне хорошо, я мог бы пролежать так вечность; да и в мире, наверное, есть много чего хорошего, и грустно смотреть, сколько всего напрочь смывает волнами.

Мариса смывает мою боль, мыло лезет мне в нос, мое дыхание становится спокойным, и воздух проходит уже без труда; ее улыбка — бальзам на душу.

— Те девчонки, — говорю я. — Что с ними?

— Мне удалось их прогнать. Незачем им тебя тревожить, по крайней мере сегодня.





— Но ведь они еще объявятся, разве нет?

Не знаю, зачем я задаю этот вопрос. Возможно, сам с собой советуюсь.

— Да, думаю, они еще придут. Надо прикрыть эту лавочку. Много чего надо подлатать. Залечить раны.

Она снова протирает мои телесные раны, а ее голос исцеляет раны душевные. Я слышу свист, слышу крики футбольных болельщиков, слышу волчий вой — голодные детеныши хотят еще, — слышу, как наверху моя жена ворочается в кровати; показать ей мои раны? Рассказать ей, что со мной произошло? Вызвать у нее жалость? Вызвать у нее слезы? Или хватит с нее слез? Мне хочется думать, что в обозримом будущем эта страна просохнет. Больше не нахлынут волны, больше не польются потоки грязи, не будет больше снега и наводнений, прекратятся слезы. По крайней мере, на какое-то время прекратятся. Это самое большее, что я могу ей дать. Нет, я не покажу ей своего лица, сплошь в синяках и грязи. Своего черного сердца.

Минуту или две я с удовольствием прислушиваюсь к заботливым прикосновениям мягкой ветоши к моей зудящей, уже начинающей подживать коже.

Мариса поднимается, чтобы вылить воду из тазика и наполнить его снова, и я не чувствую потребности смотреть на ее бедра, пожирать глазами ее груди — мне довольно ее улыбки, — и я осознаю (жалкий образец мужества, до которого я дорос), что большинство моих увлечений были ошибочны, что я морально… оступился, я скучаю по своей матери и, да, не должен бросать свою жену. Возможно, еще настанет время, когда из всего этого убожества явится герой, и возможно, это буду я.

7

— У-у-у-р-р-р! Р-р-р-ы-ы-шшш!

Эти звуки издает Дурь, а Грусть смотрит. Девочки опять в розовой спальне Дури, а сама Дурь в правой руке держит ножницы, размахивая ими в опасной близости от глаз и левой руки; судя по глазам, она испугана, на этот раз взаправду чем-то испугана; несомненно, на этот раз все по-настоящему. Но Грусть уже видела подобные спектакли, уже созерцала эти истерики, эти бурные реакции, эти театральные ломания. Когда Дурь изображает огорчение, она издает жуткие звуки, потом хватает что-нибудь острое: ее руки маниакально колотят по полу или шарят по ящикам комода в поисках какого-нибудь ножа, хотя бы канцелярского, а чаще всего ножниц. Жуткие звуки она заимствует из виртуальных игр-ужастиков — девочки играют в них, приближая лица вплотную к настенному экрану, сфокусировавшись на каком-нибудь пикселе и включив гарнитуру, импланты выдают тихий звук, который попадает прямиком в амигдалы[25]. Они возбуждаются, шлют сигнал еще в пару областей мозга, и когда накатывает неописуемый страх, бегут мурашки, колотится сердце, льется пот и из горла рвется: «У-у-у-р-р-р! Р-р-р-ы-ы-шшш!» — тот самый звук, который издает Дурь (хотя сейчас Дурь не возле экрана, и эти жуткие завывания, должно быть, исходят из нее естественным образом). Парасимпатическая нервная система довольно скоро все равно окажет противодействие, адреналиновый всплеск сойдет на нет, и сердце забьется нормально, как прежде. Нормально, как прежде — неужто они знакомы с подобными словами и понятиями? Им так весело в этой комнате, в этом доме, в этом забытом селении.

Вид у Дури такой, будто она явилась из фильма ужасов (хотя Грусть никогда не скажет вслух ничего подобного), будто это ее показывали в старом кинотеатре, который смыло наводнением — экран отвалился тогда от стены, разорвался на несколько полос и, как будто по собственному разумению, сквозь двери выплыл наружу, поблескивая при дневном свете — он впервые познал свет дня, этот экран, и, наверное, даже рот открыл от удивления! Лицо у Дури вытянуто, рот кривится, а волосы, еще недавно собранные в пучок и аккуратно расчесанные, свисают неопрятными прядями, похожими на толстые водоросли; она выглядит отнюдь не лучшим образом, нет, и Грусть начинает думать, что теряет подругу. Возможно, так оно и есть. Многие давно утратили рассудок. Многие. В этой стране, в этом селении, многие. Грусть однажды слышала о каком-то сумасшедшем, который ночью ходил от дома к дому, через кухню проникал в комнаты и приканчивал спящих, которых там находил. Целую деревню! Но ведь не могло такого быть, в самом деле? Неужели мы должны в это поверить? Один сумасшедший. Правда? Сегодня, в эту эпоху? Хотя это могло случиться в предыдущую эпоху. Когда это было? Россказни старых вдовушек. Определенно. Сейчас все вдовушки старые и умирают одна за другой. Где все молодые? Куда они смотались? Представьте, представьте только, что во всем селении остались только Дурь и Грусть. Представьте себе этот ужас. Полное одиночество! Даже Дайсукэ с ними не поиграет. А что, если они останутся единственными женщинами и им предстоит заново населить страну! Представьте только! Спасти родину! Словно супергерои. Словно две супергероини, а может, супергерой и его помощник? Они могут пошить себе отличные розовые костюмы. Могут взвиться в небо и полететь, полететь, подобно птицам. Это было бы что-то! Показать всему миру, всем жителям ОРКиОК: «Смотрите, смотрите, вам, с вашей мощной экономикой, подвластен весь мир, но смотрите сюда, у нас есть люди, мелкие девчонки, которым подвластен воздух. Они могут летать, летать подобно птицам!» Все это чушь. От начала до конца. Вся их жизнь. Где в ней правда? Почему мы так глубоко застряли во всем этом? Грусть знает, что ее вообще почти не существует, что она лишь набросок, который можно в два счета стереть. Дурь, похоже, совсем сбилась с первоначального замысла, хотя навряд ли существовал какой-нибудь первоначальный замысел, просто бег рысцой без определенного направления, не переходящий в галоп.

25

Амигдала (миндалевидное тело, миндалина) — скопление серого вещества миндалевидной формы в глубине височной доли мозга (примерно на уровне уха), управляющее эмоциями. Всего миндалин две — по одной в каждом полушарии. Правая миндалина отвечает за негативные эмоции, преимущественно страх и грусть, левая — в основном за положительные эмоции.