Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 32



Схватив шпагу со стола, Шелихов вновь повернулся к Ивану Ларионовичу:

— Так неужто тебя вот эта игрушка, — он потряс шпагой, — в смущение привела? — Швырнул шпагу на стол. — Ну, ну же, Иван Ларионович, — наклонился Шелихов, жадно вглядываясь в глаза Голикова.

— Да что уж, — забормотал Голиков, — конечно, что там…

— Вот так-то, — облегченно вздохнул Шелихов и в плечо Ивана Ларионовича толкнул сильной рукой. — Мы свое сработаем.

5

А между тем на новых землях случилось страшное.

С некоторых пор ватажники стали замечать в заливе Льтуа и в Кенайском заливе чужие корабли. Выйдут из тумана, пройдут вдоль берегов и растают в морской дали. По флагу вроде бы испанские.

Евстрат Иванович качал головой: мало ли какие корабли ходят по морю. Смущало другое — испанцы, приходя в русские владения, на Кадьяк не пожаловали и ни единым словом не обмолвились с русскими. Отчего бы это? Евстрат Иванович морщил лоб, силясь уразуметь, что стоит за этим, и, решив — не к добру такое, — задумал в Кенаи направить десяток мужиков.

Крепостица в Кенаях стояла еще поднятая Григорием Ивановичем, ватажка там была небольшая. Но с кенайцами мир был полный, боязни никакой не ощущалось. И все-таки Евстрат Иванович встревожился. Сколотив новую ватажку, он во главе ее поставил Устина. Жаль было Устина отправлять, нужен он был на Кадьяке, но другого для такого дела Деларов не нашел.

— Что уж, — сказал, — не хватать тебя здесь будет, но дело, брат, такое…

Устин сам выбрал мужиков. Взял устюжан — трех добрых парней — Кильсея, что полюбился ему знанием тайги да и местного промысла, и других мужиков выбрал не хуже. Сборы были короткими. Едва начиналась весенняя путина, байдары подняли паруса.

Делами в Кенаях заправлял Тимофей, голиковский приказчик из Охотска, мужик с бойкими глазами и языком как мельничье крыло на ветру. Но хотя много говорил Тимофей, а дело в крепостице вел как должно. Ватажники зверя промышляли, мехов запасли много, и путину весеннюю провели как следует, целый лабаз бочек накатали. Одно плохо: забыл Тимофей о самой крепостице. Устин хмурил брови. Стены завалились, избы осели, ров вокруг обрушился, вода из него ушла. За такой стеной в случае опасном долго не продержишься. И службу караульную несли спустя рукава. Устин сам видел — сидит ватажник на сторожевой вышке и лапти чинит. А ружье оставил дома, забыл взять с собой. И другое не понравилось. Устину: мужики в Кенаях скучные были какие-то. А от мужика, ежели у него глаз погас, дела не жди. Мужик веселый горы свернет, а так, с головой-то опущенной, на что он гож? Поглядел, поглядел Устин на мужиков и решил: надо бы их порадовать чем-то. Приметил, избы хоть и покосившиеся, ничего еще были в крепостице, крепкие, но вот ни в одной избе — доброй печи. Так, очажки сложены, огонь, конечно, в них теплится, но радости от него нет. А давно сказано: добрая-то речь, коли в избе есть печь. И Устин решил: «Печи надо сложить, и мужики повеселеют». А решив так, глину отыскал, велел навозить ее побольше в крепостицу и, недолго думая, портки закатал повыше, сам в яму залез глину месить.

Мужики спрашивали: зачем это все, но Устин лишь отшучивался и ворочал ногами. Глину вымесили, налепили кирпичей, обожгли, и только тогда Устин сказал:

— Печи будем в избах класть, а то живете вы скучно. — Подкинул на ладони звонкий кирпич.

Тимофей Портянка скосоротился:

— Забава…

Но мужики и впрямь повеселели. Устин поигрывал кирпичами. Печи не приходилось ему класть, но, видимо, коли мужик в ремесле каком успел, то он и с другим делом справится, если только загорится душа. Устин колоду крепкую положил и начал опечье набивать глиной, смешанной с песком.



— Ну, — бодрил он мужиков, — сил не жалей. Набивай колоду туго. Коли слабину дашь, печь тепло держать не будет, а то, хуже того, и завалится.

Мужики старались. Да оно и понятно. Печь что мать родная русскому человеку. На печи и в зиму лютую — красное лето. Печь, она и кормит, и лечит, и моет — кожух с плеч, да и полез в печь. И не раз, и не два приходилось русскому человеку новую жизнь с печи начинать. Огонь ли спалит избу, супостат ли размечет бревнышки, и стоит деревня, одними закопченными печами обозначаясь. Но коли есть печь — придет мужик и вокруг нее новый сруб сложит, зеркала печные кипенной белизны известью подмажет, дровишек подбросит, и, гляди, запляшет, заиграет пламя и дымок голубой поднимется над крышей. На лежанку мужик кожух бросит, подсадит детишек и оживет изба.

Так-то думал Устин, а руки его проворные летали, и он уже пол выкладывал и все торопил, торопил мужиков, горячил их, как будто искру хотел высечь из сердец очерствевших. И преуспел в этом Устин — уже не было нужды подгонять мужиков. Печи клали сразу в пяти избах. Устин едва успевал поворачиваться. То туда добежит — припечек подправит, то сюда мотнется приглядеть, как свод ведут, в третьей избе сам очелок выложит. И все с шуткой, с прибауткой, с присказочкой. Всю крепостицу расшевелил. Особо следил Устин, как выводили трубы. Большое это дело — трубу печную вывести. Высоко если сложить трубу, хозяин дров не напасется, как порох гореть они будут — только подкладывай, но толку от того чуть. Тепло через трубу все уйдет. Но вместе с тем и низко посадить нельзя трубу. Не будет она тянуть, и дым в избу свалится. Но дым-то еще ничего. Дым легкий, он поднимется, а вот угар точно в избе останется, и худо придется хозяину.

К вечеру в первой избе затопили печь. На поду дрова колодцем сложили, бересты подкинули, подсыпали угольков. Береста в трубку начала сворачиваться и разом жарко занялась, огонь дрова сухие обнял. Пламя осветило избу.

Устин взглянул на мужиков и улыбнулся. Душой возликовал. Простое дело — огонь в печи, но нужно видеть было, как высветились лица у мужиков, как распрямились согнутые от тяжкой работы плечи. Знать, огонь этот радостью их согревал.

— Знатно, — загудели мужики, — знатно.

А отсветы на стенах играли, плясали, от шестка дышало жаром, и, высыхая, светлели, ровно выведенные зеркала, печи. Мужики, стоя на тяжелых ногах, молча смотрели в пляшущий огонь, и кто знает — о чем думал каждый из них, на долгие, долгие дни оторванный от родного дома? Какая боль жгла душу? Лицо мужичье, сожженное солнцем, в грубых морщинах, не каждому расскажет, что стоит за ним. Вглядеться в него надо, каждую морщиночку прочесть — отчего она легла, почему пробороздила скулы крепкие, лбы высокие. Морщины — рассказчики лучшие, чем речи красные. Обо всем они поведать могут: и о хлопотах пустых, и о делах стоящих. Устин мужичьи жизни по лицам читать мог и оттого-то, взглянув на мужиков, стоящих у печи, улыбнулся радостно.

Беда пришла ночью. Сквозь сон Устин услышал, как в стену избы ударило что-то тяжелое. Раздались дикие вскрики. Изба была странно освещена льющимся через оконце ярким, со всполохами, светом. «Пожар!» Кильсей и Устин кинулись к дверям.

У ворот крепостицы пылала изба. В отсветах пламени мелькали тени людей. На Устина кинулся из темноты человек с перьями на голове. «Кенайцы», — понял Устин. Схватив напавшего, он поднял его и с силой швырнул оземь. На него тут же навалилось двое. Устин крикнул:

— Кильсей, к колоколу!

Из темноты громко ударил колокол.

У ближней избы щелкнул выстрел. На крыльце, задыхаясь от ругани, стоял Тимофей и не целясь стрелял из ружья в темноту. Из дверей избы выскочило двое ватажников с ружьями. Подбежав к мужикам, Устин крикнул:

— К колокольне, все к колокольне!

Он понимал: сейчас главное — стянуть ватагу в кулак.

Гудел набатно колокол, Кильсей не жалел рук.

Дзынькнула стрела, и вскрикнул Тимофей. Устин оглянулся. Стрела угодила Тимофею в горло. Подняв выпавшее ружье, Устин припал на колено и выстрелил в выскочившего из-за избы кенайца. Тот взмахнул руками и покатился по земле. В это время стрела угодила Устину в бок. Он побежал к колокольне, стараясь вырвать застрявшую стрелу.