Страница 40 из 49
Несколько наполненных недоумением минут слышно было, как бубнил дурак за окном свои бессмысленные гаммы, поднимаясь и опускаясь по клавишам, — сначала густое рычащее "до", потом вверх, вверх, к тонкой, как волос, ноте. Потом в угол бросились, толкаясь, сразу трое. Они спешили ради бескорыстного желания поколотить человека, — поколотить так, слегка, не до крови, — скорее игра, чем серьёзное избиение. Но с первых же секунд они увидели, что человек относится к этой игре горячо. В одно мгновение они получили своё — больше всего по лицу. Он рассыпал удары щедро, полной горстью, показывая своё блестящее мастерство, и держал всех троих на расстоянии вытянутой руки.
Бывает, что свершается изумительное, невозможное. Одна великолепная минута встаёт над всем и горит огнём, но потом снова наступает обычный порядок вещей, — так было всегда с того времени, как земля начала вертеться. Он бил их троих всех сразу, — он! — но его минута уже истекала. Это немыслимо, чтобы один человек на костылях мог устоять против троих хорошо накормленных мужчин. Хрустнул костыль, и кончилась великолепная матвеевская минута. Настало его время лежать на земле, а над ним возились трое солдат, обдирая каблуками стены и звеня подсумками.
— Трое вас там дураков, — сказал офицер, нетерпеливо прислушиваясь. — Тащите его сюда.
Это было легче сказать, чем сделать. Он упирался, вертелся, как бешеный, и не давался никак. Его можно было только бить, и они отводили душу, колотя от всего сердца, неторопливо и старательно, как выбивают из матраца пыль. Наконец они выволокли его наружу под руки, тяжело дыша и встряхивая на каждом шагу.
Он опять увидел ослепительную торжествующую луну и синий снег. Офицер, опустив глаза, разглядывал его ногу. Четвёртый солдат стоял, прислонившись к стене, ожесточённо плюясь; его лицо в лунном свете было бледно, как неживое. На земле валялись брошенные прокламации и вздрагивали на ветру, точно умирая.
— Можешь идти?
Они здорово отделали его. Что-то случилось с левой рукой, наверное, наступили каблуком, потому что пальцы распухли и сгибались с трудом. Но особенно досталось голове. Губы были разбиты, и текла кровь, на затылке глубоко оцарапали кожу. Он выплюнул кровь и сказал:
— Без костылей не могу. А один костыль сломан.
Он вдруг почувствовал, что у него по одеревеневшему лицу от усталости и напряжения текут слезы, и сам удивился этому.
— Может, его здесь, ваше благородие? — спросили сзади.
Дыша на озябшие пальцы, офицер кинул сердитый взгляд.
— Не крути мне голову, не заскакивай. Соберите бумагу. А ты — что там с тобой? Достань его костыли.
Когда солдат, державший за левую руку, нагнулся, Матвеев обратился к самому себе с единственной мольбой. Надо было только на несколько секунд удержать равновесие. Затаив дыхание, он вырвал вдруг левую руку и, резким движением всего тела повернувшись на каблуке, хватил другого солдата опухшим кулаком. От силы удара его самого покачнуло назад, он схватился за рукав солдата, и они упали вместе.
Это была его последняя драка, и он старался как только мог. Иногда им удавалось прижать его, но потом снова одним движением он вдруг вырывался и бил, что было мочи. Времени у него оставалось немного, и он спешил, одновременно нанося несколько ударов. Один из солдат все время старался ударить его в пах, — подлый, блатной удар, — и Матвеев, изловчившись, с огромным удовольствием хватил его ногой в грудь.
Ему удалось высвободить голову, и он судорожно вцепился зубами в чью-то руку. Ни на минуту он не обманывал себя. Арифметика была против него, ещё ни одному человеку не удалось справиться с этой проклятой наукой. Она знает только свои четыре действия и не слушает ни возражений, ни просьб.
— Ты кусаться… так ты кусаться… — услышал он прерывающийся голос.
Отчаянным усилием он сбросил с себя вцепившегося в горло солдата, и тут вдруг небо и земля лопнули в оглушительном грохоте. На мгновение кровь остановилась в нём, а потом метнулась горячей волной. Луна кривым зигзагом падала с неба, и снег стал горячим. Близко, около самых глаз, он увидел чей-то сапог, массивный и тяжёлый, как утюг.
Жизнь уходила из тела с каждым ударом сердца, на снегу расползалось большое вишнёвое пятно, но он был слишком здоров, чтобы умереть сразу. Машинально, почти не сознавая, что он делает, Матвеев повернулся на живот и медленно подобрал под себя колени. Потом, вершок за вершком, напрягая все силы, он поднялся на руках на четвереньки и поднял голову, повернув к солдатам побелевшее лицо. Надо было кончать и уходить, но он никак не мог отделаться от этой смешной привычки.
— Здоровый… дьявол, — донеслось до него. — Помучились с ним…
Это наполнило его безумной гордостью. Оно немного опоздало, его признание, но всё-таки пришло наконец. Теперь он получил всё, что ему причиталось. Снова он стоял в строю и смотрел на людей как равный и шёл вместе со всеми напролом, через жизнь и смерть. Клонясь к земле, на снег, под невыносимой тяжестью роняя силы, он улыбнулся разбитыми губами.
Вдруг он увидел большую тень. Перед ним, один в пустом городе, стоял его конь, с белой отметиной на лбу, похожей на сердце, и смотрел в лицо преданными тёмными глазами. Черным серебром отливала грива, точёные ноги стояли твёрдо.
— Ты?..
Он поймал повод, вскочил на холодное седло и полетел прямо по длинной лунной дороге — догонять своих.
— Ну… я… не так уж плох, — прошептал он, точно отвечая на чей-то, когда-то заданный вопрос.
Это было его последнее тщеславие.
1928
РАССКАЗЫ
Годовщина
Время текло тихо и безмятежно, — генерал Дитерикс уже заказал каюту на пароходе в Китай и писал прощальные открытки владивостокским знакомым, по мостовым гремели нескончаемой вереницей возы и экипажи, груженные офицерским и чиновным добром, а комсомольцы, бродя по улицам, уже намечали себе адмиральский дом под губком и центральный клуб. Даже начальник тюрьмы зашел в камеру к политическим и, понюхав воздух и оглядев параши, смущенно напомнил "сидельцам" о гуманном поведении администрации, попросив считать его непричастным к расстрелам и поркам.
Непредвиденные обстоятельства заставляли белые власти готовиться к отъезду. В числе этих непредвиденных обстоятельств пребывал также и Виталий Ба-невур, рослый курчавый еврей, инструктор Никольск-Уссурийского райбюро комсомола.
Райбюро расположилось с редким комфортом в деревне Кондратенково. Комфорт райбюро простирался даже до пишущей машинки, возбуждавшей жгучее любопытство у всего населения Кондратенкова. Всякий митинг или собеседование неизбежно кончалось общей просьбой попечатать немного на машинке, и Баневур добросовестно печатал на клочках курительной бумаги имена и фамилии желающих.
Настроение было боевое, про белых говорили обычно в прошедшем времени, несмотря на то что красные еще не пришли. А у Виталия Баневура было дело поважнее белых — приближался юбилей.
Четырехлетняя годовщина комсомола.
Машинка работала с полной нагрузкой. Баневур лихорадочно печатал, писал, рассылал. За пазухой, под стелькой сапога, в подкладке пиджака его письма и инструкции расходились по ячейкам района. В короткое время Шацкин и Рывкин стали в Никольско-Уссурийском районе популярнее генерала Дитерикса и атамана Семенова. Каждое письмо Баневур неизменно заканчивал: "Четвертую годовщину комсомола мы будем праздновать в Красном Приморье".
И однажды, когда Баневур сидел за машинкой, в распахнутую дверь влетел мальчишка:
— Баневур!
— Ну? — неохотно отозвался Баневур, разыскивая на клавишах букву "щ". Эта буква постоянно терялась и доставляла ему немало хлопот.
— Белые! Беги! Скорей!
Баневур вскочил, спрятал в кожаную сумку канцелярию райбюро и выбежал. Через заборы, огороды — в лес, начинавшийся тут же, рядом с деревней. Но, перелезая последнюю изгородь, он внезапно ударил себя по лбу: