Страница 71 из 72
– Не торопись уходить. Будь благоразумен, подумай! Она больше не подсудна нам; некто иной теперь печется о ней, она в надежных руках… А ты – ты бежал и даже не был на похоронах. Куда ты спрятал свою боль? В чем ищешь утешения?
– Во всем. – Я смотрю ему в глаза, и мне удается выдержать его взгляд – как бы для того, чтобы он продолжал. И он продолжает:
– Это серьезнее, чем я предполагал: ты полон отчаяния.
– Я думаю…
– Подумай о той, что на небе, – перебивает он меня. – Обратись к вере. Я не говорю, что ты должен сейчас же идти в церковь, – сказав так, я потребовал бы от тебя слишком многого. Ее душа вознеслась в царствие небесное, и теперь господь – посредник между вами. А ты живи, сынок, разъезжай на мотоцикле, слушай песенки, читай, работай, учись. Но если боль, которую ты познал, ничего не дает тебе, если ты не ищешь утешения в вере, ты, пожалуй, не найдешь его нигде. Боюсь, ты останешься таким, каков есть. Тем самым не нанесешь ли ты ей величайшее оскорбление? Позови ее – она рядом с тобой.
– Нет. – Я попался в его сети и борюсь с ним. – Я вижу ее, и больше ничего мне не надо, я вижу ее – и не нахожу в этом никакой радости.
Долгое, долгое молчание, и эта рука, которая трясется, как будто существует отдельно от него, – посторонний предмет, заставляющий все его тело непрерывно вибрировать.
– Я тебя ни к чему не принуждаю. Видишь, я говорил сам, вместо того чтобы дать выговориться тебе. Доверие рождается не по нашей воле, оно исходит из сердца. Мы продолжим наш разговор в твой следующий приход. Обещай мне подумать.
Он утомлен. Ему приходится чаще вытирать рот. Я встаю, уже забыв, зачем пришел сюда. Он напоминает:
– Что касается твоего места на «Гали», я уже сделал все, что было в моих силах; возможно, ко мне прислушаются.
Я слегка пожимаю руку, комкающую платок, и на мгновение она перестает так ужасно дрожать. Я хотел было поцеловать ее, но не сумел себя заставить.
Всю ночь я был в. каком-то смятении и на следующий день разыскал Милло и попросил его скрепить своей подписью мое заявление о вступлении в партию.
Июльский день, не похожий на тот, когда я сдавал свой последний экзамен; вместе со всеми, кто разделяет мои убеждения, сегодня я держал еще один экзамен. Под палящим солнцем асфальт кипел, как наша кровь и наш молодой разум; нас вела древняя и вечно новая страсть – дерзкое стремление вырваться из-под опеки стариков, полысевших в парламентах и на государственной службе, ярость против собственного благодушия, которое, подобно ржавчине, разъедает нас изнутри.
Лучшая часть Италии во главе с рабочими и молодежью поднялась в ответ на провокацию против Сопротивления, которой правительство потворствовало.[64] Жарче всего было в Генуе, Реджо-Эмилии и Палермо. Мы тоже вышли с наших заводов, из наших школ и из домов Рифреди, вооруженные только своими руками.
И сменилось правительство, и снова порядок, мир – и небо, затянутое тучами. Еще одна возможность (для нас – первая) осталась неиспользованной. Осенние ливни смыли кровь, которую в Реджо и Палермо парни моих лет и люди в возрасте Милло оставили на знакомых с ней мостовых, – ту самую кровь, что кипела в нас.
«Ты экстремист», – теперь говорит мне Корради. А Милло: «Ты стал спокойнее, но в сущности не изменился…» «А что можно было сделать? – спрашивают они у меня. – Мы не на Кубе. У нас не диктатура, а буржуазная демократия».
Это наше снотворное, наше лекарство.
«Ты забываешь о союзе с Америкой. Забываешь о Ватикане. Забываешь о политической линии и ее результатах, которые нельзя сбрасывать со счетов».
Кажется, вот-вот они заявят о своем проигрыше. Что делать? Не знаю. Но убежден в одном – решение наших проблем больше не ограничивается рамками вооруженной борьбы. Из тарана мы превратились в крепостной вал. Может быть, один из путей – профсоюзы, которым мы уделяем сейчас много внимания… Наша молодость по-прежнему чего-то стоит. Люди говорят со страхом о ракетах, об атомной и водородной бомбе. Возможно ли, чтобы техника победила нас? Разве мы, вооруженные нашими идеями, слабее ее?
Будет новый июль, и мы еще посмотрим.
– Вот и лето прошло, – говорит Форесто. – Шевелись, чернявый, поддай жару, выбрось из головы своих блондинок, больше жизни. – Он понял, что не должен переходить определенной границы, и я терплю его вульгарность: рядом с ним я стал настоящим фрезеровщиком.
После ужина Иванна входит в мою комнату, я только что лег, и она приводит в порядок мои вещи, садится рядом, мы выкуриваем по последней за день сигарете. Это было вчера вечером.
– Кто эта девушка?
– Откуда ты знаешь?
– По всему видно.
– Нет, ты взяла меня на пушку.
– Возможно. Я так надеялась.
– Да, ты попала в точку, но рана есть рана: она прекрасно зажила, и все же – тебе это известно лучше, чем мне, – стоит раздеться, и виден шрам, даже если он больше не болит, когда к нему притрагиваешься.
– Как ее зовут?
– Обыкновенное имя. Мария. Но она хочет, чтобы ее называли Мариолиной.
– Это у вас серьезно?
– Нам хорошо вдвоем, она мне нравится. Я отдал ей кольцо. Оно у меня уже было, ты не знала. Оно ей в самый раз, как будто по мерке сделано.
– Продолжай. Имею я право знать?
– Я познакомлю тебя с ней, если хочешь, хоть завтра. Она еще совсем молоденькая, пусть тебя это не пугает. Ей недавно исполнилось пятнадцать лет, «почти шестнадцать», говорит она, но выглядит она не таким уж ребенком. Мы познакомились в Народном доме, на танцах. Она дочь токаря с «Гали», очень хорошего токаря. Она еще учится, учится неплохо… С ней не случится того, что случилось с тобой: она получит диплом учительницы! Красивая, ничего не скажешь. У нее черные-пречерные волосы, никаких причесок, в голове не так уж много идей, но они ясные. Когда мне присвоят второй разряд, а она начнет преподавать или где-нибудь служить, мы, возможно, поженимся, у нас уже был об этом разговор. Через год, самое большее – через два. Тогда эти комнаты останутся вам с Милло.
– Может, ты замолчишь? Просто вы уже мечтаете о своей будущей квартире!
– Чего-чего, а люстр в ней не будет.
– Что до той моей, то даже если бы она уцелела, то давно уже вышла бы из моды. Знаешь, в тот вечер, когда мы отправились за ней, с нами был Миллоски, я тебе не рассказывала? Это был ужасный вечер, ветер так и хлестал по лицу, и я, в короткой юбке и на толстенных каблуках, какие носили тогда, сама тоненькая, крепко держалась за твоего отца – иначе меня буквально бы ветром унесло. Мы назначили свидание в центре, в баре «Боттегоне», лишних денег у нас не было, и мы заказали, кажется, одну чашечку кофе и порцию макарон, а твоему отцу очень хотелось шоколада. От Соборной площади до виа Рондинелли рукой подать, и, сидя в баре, мы вместе все время разглядывали документ, дававший нам право на значительную скидку. С минуты на минуту мог раздаться сигнал воздушной тревоги; если бы магазин оказался закрыт, нам пришлось бы отложить неизвестно на какой срок эту покупку, которая казалась нам самой важной. А ведь мы еще не успели обзавестись даже кухонной утварью – чудные мы были. Но гостиную я просто не могла себе представить без люстры. На углу виа Панцани мы встретили Миллоски, я сразу же поняла, что нам от него не отвертеться… Того магазина больше нет, и я спрашиваю себя, был ли он вообще. В тот день, когда люстра выскользнула у тебя из рук, мне показалось, что вместе с ней разбилась вся моя жизнь. Но ведь мы сейчас восстанавливаем ее, не так ли, Бруно?
– Да, но сегодня-то ты мне скажешь, в чем было дело?
Перед ней как бы барьер горьких воспоминаний, которые она похоронила – в этом она уверена. Ее бедное красноречие неожиданно иссякает.
– Там было столько люстр, и все красивые, мы остановились на трех, которые были нам по карману, и никак не могли решить, какую взять. Твой отец предложил, чтобы выбрал Миллоски, я согласилась. Он выбрал ту, что мне нравилась меньше всех.
64
См. сноску 4.