Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 92



Письмо-признание. Письмо-правда. Длинное-длинное и путанное-путанное. Он же обещал, что однажды всё расскажет? Вот он и рассказывал — о долге, о цене, о том, какая Славка боец и молодец… А потом перечитал и обалдел: всё письмо оказалось лишь о его любви. Длинно-длинно и путанно-путанно. И так глупо, но так искренне. Настоящая исповедь грешника, влюбившегося в своего ангела. Может поэтому, ещё только дочитывая, он уже знал, что сделает с письмом дальше. И с письмом, и с дневником, и с этой огромной ошибкой — посягнуть на девочку, которую нельзя. Ему нельзя. Потому что он умеет лишь делать больно, а она заслуживает счастья и покоя…

И вот теперь он полз в кромешной тьме куда-то, куда вело сердце, понимая, что оно может вести лишь к ней, но заранее зная, что уж к ней-то он больше точно не сунется… Но обещая ей, что во что бы то ни стало выберется из проклятой горы и доведёт до конца Дело. Чтобы такие как она девочки жили спокойно со своими мальчиками, детишками, родителями, друзьями и близкими. И пусть они никогда не узнают, что на страже их безопасности стоит кто-то ещё кроме полиции и Бога — какие-то циничные и глубоко бесчеловечные типы, не только ставящие на кон меньшее ради большего, но и имеющие наглость решать, что есть что. Это даже хорошо, что никто о них не узнает — так будет спокойнее всем. Но это не отменяет их долга идти до конца. Даже если этот «конец» из сверх миссии неожиданно сужается до точки в глазах смотрящего — простой девчонки, достойной простого счастья…

Провалился в эти мысли так глубоко, что не сразу осознал болезненную для привыкших к полной темноте глаз вспышку. Но уже в следующий миг закричал исступлённо, чувствуя, что не осталось сил подняться даже на четвереньки, чтобы ползти навстречу свету. А в это время луч фонаря, мелькнув ещё пару раз… стал удаляться.

Глава 38.2

Иногда одно мгновение решает исход целой жизни — сдаться, чтобы благоразумно сохранить последние силы, или кинуть в топку призрачной надежды сразу всё без остатка, рискуя ошибиться и погибнуть?

Этот свет мог быть и галлюцинацией, и Гордеев это понимал. Но всё равно, рыча от боли и напряжения поднялся сначала на четвереньки, потом на ноги и побрёл — наощупь, туда, где только что пригрезился свет. Даже кричать уже не мог, все силы ушли на эти шаткие, пронизанные мучением шаги в темноту. И свет вернулся — скользнул по потолку тоннеля, заметался, словно отыскивая что-то.

— Надеюсь, ты не Харон, — прохрипел Гордеев, когда луч нащупал его лицо. — Монетки у меня один хрен нету…

Придя в сознание, обнаружил себя лежащим всё в той же пещере, под голову подложено что-то не то, чтобы мягкое, но и не камень, а вокруг разливался тусклый свет. В ногах, успев уже вспороть брючину и внимательно осматривая продырявленное бедро, сидел дед — типичный горец с орлиным носом, лохматой бородой и такой морщинистой кожей, что в потемках показалась маской из древесной коры. Словом, не спасатель из Конторы, явно.

— Ты кто? — едва разлепляя ссохшиеся губы, просипел Гордеев.

Горец повернулся, из-под тяжёлых, вислых век блеснули неожиданно ясные жгучие угли глаз. Неторопливо поднялся, повозился в темноте, и протянул Гордееву флягу. Внутри оказался до предела скисшийся айран, но и это было лучше, чем ничего.

— Спасибо, — сделав пару осторожных глотков, вернул Гордеев флягу. — Ты пастух? Проводник?

Человек не ответил, лишь вытянув из-под головы Гордеева внушительных размеров мешок, запустил в него руку и, повозившись, протянул кусок чего-то белого. Оказался солёный домашний сыр. Гордеев без лишних слов взял. Тщательно и долго пережевывая один лишь маленький кусочек, всё смотрел на человека. Горец был из местных, тут уж нечего и гадать. Усталый и потрёпанный, с высохшими следами крови и ссадин на лице. У стены лежал ещё один мешок и отшлифованный руками и временем посох из узловатой палки. Рядом уже издыхал аккумуляторный динамо-фонарик «Жучок» — старый, явно ещё советского производства.

Гордеев взял фонарь, превозмогая слабость в руке зажужжал рукоятью, пополняя заряд… Вывод напрашивался один и самый очевидный — дед этот такой же заложник горы, как и сам Гордеев. Только с припасами. Куда шёл, зачем? Имеет ли отношение к лаборатории, или случайный мимопроходил?

— Давно ты здесь, отец?

Вместо ответа горец указал на искорёженную, посиневшую стопу Гордеева и, скрестив руки у груди, сокрушённо качнул головой. Гордеев с трудом сел и впервые за долгое время сам долго и внимательно осмотрел раны. И хорошего там было… ничего. Вздохнул. Дело грозило гангреной, но это такие мелочи по сравнению с перспективой сгинуть в чёртовой скале, так и не доведя Дело до конца!



— Выход отсюда есть, не знаешь?

Горец молчал.

— Понимаешь меня? Ты, — указал на него пальцем Гордеев, — меня, — на себя, — понимаешь? — покрутил пальцем у рта.

Тот в ответ скрестил пальцы у губ, мотнул головой, потом указал на уши. Так и выяснилось, что он не то, чтобы не понимает… просто глухонемой. Вот и приехали. На этом расспросы можно было заканчивать, однако горец сам ткнул пальцем в потолок, на пальцах же показал «шестнадцать», пальцами же «пошагал» по воображаемой дорожке…

Потом долго «молчали», думая каждый о своём. Откровенно говоря, горец этот, невесть зачем забравшийся в гору и ставший в ней точно таким же заложником, мало походил на спасение. Но всё же он был чудом — мало того, что живая душа, так ещё и явно имеющая какой-то опыт хождения по пещерам. Поэтому Гордеев, щедро выругавшись, сцепил зубы и встал. Продышался от звёзд перед глазами, мотнул головой:

— Не хер сидеть. Идём! Сколько получится, столько получится.

Горец стойко и привычно тащил на плечах свои мешки, Гордеев, опираясь на посох, ковылял следом, неожиданно забавляясь мыслью: даже хорошо, что дед глухой — не слышит его мата и завывающих стонов за спиной.

Иногда останавливались, и горец, чем несказанно удивил Гордеева, доставал из-за пазухи замызганную тетрадь и, подрисовывая какую-то мудрёную схему, обозначал на ней пройдённые повороты. У самых крупных развилок оставляли приметку — придавленную камушком бумажку с номером со схемы. Иногда натыкались на свои же метки, часто заходили в тупики, но упрямо возвращались и шли дальше, снова и снова правя схему и пробуя новые пути.

В одном из проходов наткнулись на тонкий, скупо стекающий по скале ручеёк и, потратив уйму времени, может, даже, пару-тройку суток, всё-таки набрали воды в давно уже опустевшую флягу из-под айрана. И пошли дальше.

Это был бесконечный, за гранью человеческих сил путь. Гордеева давно уже то знобило, то опаляло лихорадкой, но он лишь рычал и не сдавался. Счёт времени был давно потерян, реальность неразрывно смешалась с полубредом, то изводя голосами, то окуная в страшные моменты прошлого, и казалось уже, что это душное подземелье и есть реальность, а всё остальное — лишь несбыточные детские мечты о свободе. Может поэтому он и не заметил, как в какой-то момент горец вдруг оживился, и даже перестал составлять карту тоннелей, словно теперь точно знал куда идти. Не заметил Гордеев и явно посвежевший воздух. А когда в узкой щели над головой неожиданно проглянули искристые, словно жёлтые африканские бриллианты звёзды, безумно рассмеялся, воздевая к ним руки:

— Смотри, отец, смотри сколько крови!

Голова тут же закружилась, и на глаза наползла пульсирующая алая сетка, растекаясь, темнея, увлекая в немую, бесчувственную темноту и пустоту…

Глава 39

Это был его хорошо знакомый, давно загнанный в самые недра души и сознания Ад… которому всё же удалось вырваться наружу. Все приступы ПТСР вместе взятые и помноженные на сотню. Сотню тысяч сотен. Целая вечность блужданий по тёмным тоннелям — то ли реальным, то ли порождённым воспалённым сознанием. Тоннелям, где в кромешной тьме памяти полыхали обломки: детдом, друг Олежка… кровь, рёв арты, её осколочный шабаш… бородатые морды, горы, женщины — все сразу, каких только знал, но слитые в один размазанный образ… кровавые руки, рвущие безнадёжно заевший затвор автомата… отчаяние… чернокожий колдун… густая, похожая на сироп кровь — повсюду, словно весь мир соткан из её дочерна засохших потёков… друг Олежка… руки в крови… детдом… игры в мяч на залитом утренним солнцем пустыре… какой-то мужик в зеркале — похожий до оторопи, но всё равно другой, словно заглючивший двойник…