Страница 3 из 5
С прививкой же оспы в больнице вышел казус: врачи обнаружили у меня на теле следы натуральной оспы, которой я переболел. Прививку они на всякий случай всё же сделали (она, конечно, не привилась) и похвалили моих бывших докторов за то, что они сумели спасти от оспин, сохранить моё лицо чистым. Я и сейчас им за это благодарен. А следы оспин я позже с успехом использовал, уверяя девиц, доводя их до слёз, что это следы осколков от разорвавшейся около меня бомбы. Бомбы (и снаряды тоже) недалеко от меня во время войны действительно рвались, но до поражения осколками всё же не дошло, хотя признаки контузии однажды были. Не потому ли теперь, как говорят, такой «вумный»? Смешно, конечно, хотя и не до смеху.
В деревенское сообщество я вписывался постепенно. Началось всё с деда Кузьмы, который жил одиноко в доме прямо напротив «пожарки» и по старости в колхозе не работал, отчего я для него стал подходящим развлечением. Он катал меня на козе, единственной своей животине, и рассказывал мне деревенские байки и сплетни, в которых я мало что понимал, но зато осваивал местный говор и даже, как здесь у стариков принято, вместо «ч» стал вставлять букву «ц». Так, в байке о бедной овце, которую я помню до сих пор, наоборот, в насмешку над современным «балабольством», все «ц» поменяны на «ч»: «Бежала овча мимо нашего крыльча. Я кричу: овча, овча – на хлебча! А она как дёрнечча, перевёрнечча, а потом лежит и не шевеличча». Дед Кузьма поил меня козьим молоком и почему-то называл хохлом. Когда я спрашивал у родителей, в чём тут дело, они объясняли, что всё это потому, что у меня на лбу чёлка-хохолок.
Мало-помалу я становился колхозником. Так, однажды утром родители хватились, а меня дома нет, начались безуспешные поиски по всей деревне. Обнаружился я только к вечеру. Оказывается, парни, возившие с Плитищ камень на строительство колхозного скотного двора, увидели утром меня, вышедшего на дорогу, и прихватили с собой. Я катался с ними на камнях, а то и верхом на лошади целый день и, конечно, был в восторге. В обед меня кормили в общем колхозном застолье прямо в поле, и мне эта новизна и весёлое застолье тоже очень нравились. Отец парней изругал на чём свет стоит за то, что они всех так напугали пропажей мальчишки, но в ответ парни только хохотали.
Осмелев, я уже стал сам уходить в поле к работавшим там людям. Особенно мне было интересно смотреть, как в поле идёт молотьба спелой ржи с помощью колёсного трактора, крутившего барабан большого комбайна. Люди работали весело и споро, подавая тяжёлые снопы ржи в комбайн, оттаскивая обмолоченную солому, загружая в мешки ещё тёплую рожь. Вообще тогда, на первых порах начала колхозного дела, люди действительно работали весело и с энтузиазмом. И дело не только в том, что коллективная работа сама по себе активизирует деятельность людей, делает их труд более осмысленным, но и в том, что трудодень тогда был очень весомым – такого результата единоличник не мог получить, тем более что больший результат колхозника обеспечивали машины. Мать мне позже рассказывала, что они на первых порах ссорились друг с другом, стараясь получить работу, которая давала бы больше трудодней, а эта работа, конечно, была более тяжёлой. Это позже государство стало всё больше выкачивать из колхозов средств, которые шли на новостройки, растущую армию и её вооружение, и трудодень становился всё более тощим. Отсюда менялось и отношение к колхозному делу, крестьяне уходили в город и на новостройки, что вскоре сделали и мои родители. Наша деревня Конечек и её колхоз были своего рода моделью всей страны. Дело в том, что на 33 двора деревни один двор оказался «кулацким», а один остался единоличным – это как раз те 3 % раскулаченных в стране крестьян и 3 % оставшихся единоличниками. Да и мировоззрение единоличника в Конечке тоже соответствовало убеждениям их единомышленников во всей стране: двое подросших к 1943 году сыновей ушли во власовскую армию и, конечно, не вернулись, как исчез и их отец.
Уже почти сразу же по моему обосновании в Конечке меня повезли показывать родителям матери в деревню Мыс, которая приютилась у леса сразу же за Зуёвской горкой и проходившей рядом одноколейной гдовской железной дорогой. Деревня была небольшой, домов с десяток, с одной улицей, вся в садах и очень уютной. Дом деда Фёдора стоял несколько в стороне, у самого леса. Сад был очень большим, огород маленьким, а от деревенской улицы «имение» отделяла широкая полоса зарослей вишни, от продажи которой Фёдор Иванович имел большую прибыль. Прямо перед домом имелся колодец. Моя названная бабушка Александра (баба Саша) не проявила ко мне особого интереса, а дед Фёдор был от неожиданно приобретённого внука в восторге и носился с ним как с писаной торбой. Прежде всего он повёл меня демонстрировать всем ближним и дальним соседям, потом мы обошли весь сад и даже вошли в сразу же за садом начинавшийся лес, где обнаружились даже грибы. Мои родители хохотали, глядя как дед подсаживает меня на яблоню, зная, как строг хозяин в отношении деревьев своего сада – не дай бог, если кто-то тронет хотя бы ветку, что касалось и дочери Ольги. По их фамилии Малышевы моих новых родичей мало кто в деревне знал, все их звали Кутузовы, а это было связано с происхождением деда и бабушки Ольги Фёдоровны, их не совсем обычной судьбой. Они были крепостными князей Кутузовых, которым когда-то принадлежала и деревня Мыс. Дед был русским мужиком, а бабушка тогда красавицей финкой, она даже не умела говорить по-русски. Красота и стала её бедствием, потому что на неё позарился отпрыск князей Кутузовых, владевший в Псковской губернии большим числом сёл и деревень и пожелавший сделать её наложницей. Красавица категорически отказалась, и тогда князёк выдал её за самого некрасивого своего крепостного, будущего отца Александры и деда Ольги. Но насильно обвенчанные молодожёны по-семейному жили в полном согласии и потому счастливо. Дед Ольги был человеком трудолюбивым, добрым и очень «педагогично» обучал её русскому языку. Уже как семейная легенда передавался способ её обучения. На вопрос: «Иван, что такое „кобель“?», тот вставал на корточки, рукой сзади изображал крутящийся хвост и гавкал.
Детство Ольги было суровым, да и годы юности не легче. К началу гражданской войны ей было двенадцать лет, но в доме и в поле она делала всю работу одна. Старший брат Василий уже много лет был в армии, воевал. Домой вернулся в семнадцатом совершенно больным – в окопах «империалистической» так простыл, что прихватил чахотку, ни по дому, ни в поле ничего делать не мог, только лежал, и теперь его самого нужно было обихаживать. Через год он умер. Отец был дряхл по старости, а мать ещё крепкая старуха, но жутко ленивая. Притворяясь больной, она только валялась на печи и всю работу по дому и по двору свалила на дочь уже в её семилетнем возрасте. Отдушиной для Ольги была школа, но ей дали проучиться только год: дескать, нечего прохлаждаться где-то на людях, когда дома дел невпроворот. Да и вообще – написать письмо мужу в армию можешь, и достаточно. Свою малограмотность Ольга не могла простить отцу всю жизнь. В свои семнадцать лет она, как и все девчата деревни, ходили на гуляния в соседнюю большую деревню Зуи, а по престольным праздникам и в центр их сельсовета Цаплино. (Зуи – так по-местному здесь называли цапель – больших серых птиц, которых, ввиду болотистости мест, было много. Вот ведь и пушкинское Михайловское когда-то было известно как Зуи.) В Цаплино на высоком берегу небольшой речки возвышался старинный престольный храм с местной скудельницей-кладбищем, где крестились, венчались и хоронились все окрестные жители. В деревне Зуи Ольга нашла и свою любовь – весёлого, голубоглазого парня Василия, по которому она «сохла» всю жизнь. Но сватовство его не состоялось, потому что тогда ещё сильна была власть отца и он отдал дочь за полюбившего её черноволосого парня из деревни Конечек. Ольга в душе очень долго не могла смириться с содеянным над ней насилием (да, по её рассказам, она в первую ночь даже бегала вешаться). Но любовь Ивана, его весёлый и добрый характер делали своё дело, и постепенно Ольга не только смирилась, но по-своему полюбила Ивана, может быть и не как мужчину, а как человека. Да, вот есть такое различие в любви.