Страница 49 из 70
– Слушаю-с, а деньги-то как же?
– Тьфу ты, Господи!
Шумский махнул рукой, повернулся на каблуках и пошел с крыльца.
И снова та же мысль вернулась к нему и тревожила его.
«Что ж Пашута сказала? Что знает барон и чего не знает? Знай он, что секретарь Андреев флигель-адъютант Шумский, он не выслал бы денег. Стало быть, Пашута рассказала только ухищренья г. Андреева и заставила выгнать из дому Лукьяновну. Но ведь Лукьяновна – мамка Шумского: если Пашута и ничего не сказала, то можно догадаться, что между Андреевым и Шумским есть нечто общее».
– Черт его знает, этого старого дурака, – воскликнул Шумский вслух, быстро идя по панели. – Именно черт его знает – что он мог понять и чего никогда не сообразит… Подлаживаться к разумению дураков – мудреное дело.
Вернувшись домой, Шумский снова потребовал мамку к себе.
Авдотья на его вопросы снова с буквальной точностью отвечала то же самое.
– Да как ты полагаешь, Дотюшка, – стараясь придать нежность голосу, говорил Шумский, – догадывается он, что я не Андреев?
– Не знаю, голубчик.
Шумский отпустил мамку и позвал Шваньского.
Когда верный Лепорелло вошел к нему в спальню, он принял сурово-гневный вид. Сев на кресло, Шумский скрестил руки на груди и встретил Шваньского злобной улыбкой, на этот раз деланной ради острастки.
– Ну-с, Иван Андреич, как вы полагаете: теперь кому камушек из реки вытаскивать?
Шваньский съежился, как всегда, задвигал руками и, отлично понимая вопрос своего патрона, постарался сделать вид, что он, как есть, ничего не понимает.
– Ты слыхал, чучело, пословицу, что один дурак в речку камень бросит, а семеро умных его не вытащут?.. Кто Пашуте дал нож? Кто ее выпустил?
– Михаил Андреевич, я же ей-Богу…
– Молчи! Ты все дело изгадил! Ты меня без ножа зарезал! Может быть, и Васька виноват. И у него, вижу, – рыло в пуху. Но, все-таки, ножик ты дал. Ну, теперь, голубчик мой, или ты мне разыщешь в Питере поганую Пашутку и приволокешь опять сюда в чулан или – ищи себе другое место. Посмотрим, кто тебя возьмет в адъютанты, да будет тебе по три и больше тысяч в год на чаи давать.
– Михаил Андреевич! Будьте милостивы и справедливы, – заговорил Шваньский.
Лицо его разъехалось, сморщилось, и он готовился заплакать.
Шумский сдерживался, чтобы не рассмеяться при той физиономии, которая представилась его глазам. Шваньский, смахивавший всегда на обезьяну, теперь со слезливым и печальным лицом, был совсем уморителен.
– Будьте справедливы, – заговорил снова Шваньский, утирая пальцами сухие глаза. – Я вам верно служу, всем сердцем, как раб, к вам привязан. А вы вдруг эдакое говорите! Не пойду я! Хоть бейте – никуда не пойду. Я помимо вас на свете никого не имею. Я сирота.
– Ах, скажите на милость! тебе и шестьдесят лет будет – ты будешь плакаться, что сирота. А ты вот что – ты казанскую сироту не представляй, а иди, выдумывай, как разыскать Пашутку и приволочь сюда… Вестимое дело – через полицию. Я тебе даю право действовать при розысках поганой девки от имени самого графа. А сейчас я напишу ему письмо, и чем-нибудь напугаю, а через три дня от дражайшего родителя получу казенную бумагу к петербургскому обер-полицеймейстеру. Денег бери сколько хочешь, слышишь? Ну, пятьсот бери… Хоть тысячу дам – черт возьми! Только разыщи проклятую собаку, которая мне жить не дает.
Шваньский сразу перестал хныкать, сразу выпрямился и вздохнул свободнее. Он знал, что при возможности – ссылаться не только на самого Аракчеева, но хотя бы только на Шумского, да еще и при деньгах, он в три дня легко найдет беглянку, а следовательно, может и поживиться и примириться со своим патроном.
– Я рад по гроб служить, – заговорил он. – Ну, извольте, так уж и положим, что я виноват. – Так я же свою вину и заглажу. Пожалуйте на первое время записочку вашей руки к обер-полицеймейстеру, что девка – графская крепостная – разыскивается. Да пожалуйте для начала рубликов двести, а там видно будет. – Может, и этого хватит.
Но про себя Шваньский думал:
«Нет уж, голубчик, что триста рублей мне одному перепадет – за это отвечаю. Мне, кстати, скоро жениться».
Шумский написал записку, как говорил Шваньский, затем выкинул своему Лепорелло из стола две сотенных бумажки и выговорил:
– А на словах прибавь, что завтра, либо послезавтра, получит он именной строжайший приказ графа об разыскании беглой девки.
– Слушаю-с.
И Шваньский уже сдерживал то веселое настроение, которое явилось в нем при виде крупных ассигнаций. Он знал отлично, что к вечеру одна из них будет истрачена на полицию, а другая – в его карман.
Шумский, оставшись один, задумался и сидел, бессознательно глядя на прохожих и на проезжих. Изредка он вставал, ходил по комнате взад и вперед и снова садился. Наконец, он вспомнил, что все еще одет в сюртук, синеватый бархатный жилет с бронзовыми пуговицами, что на нем шарф с розовенькими разводами и с английской модной булавкой, изображавшей голову Веллингтона. И он начал, не спеша и улыбаясь, раздеваться, причем, кладя платье на стул, заговорил вслух:
– Да, представлению конец. Больше в сем костюме господина секретаря барона Нейдшильда мне не путешествовать. Шабаш! А главное, никакого черта из всего этого не вышло, и надобно законным, благопристойным порядком, как дураку какому, доставать ее посредством венчанья в церкви. Что же делать! Ничего! Там после, сказываю, видно будет. У самого-то, вестимо, духу не хватит разделаться, коли надоест… Поедем путешествовать на какие-нибудь целебные воды. Заплатить хорошие деньги, как не найти человечка, который меня искуснейше овдовит!
И Шумскому вспомнился приятель Квашнин, пораженный его словами, когда самому ему эта мысль пришла вдруг в голову и была, как откровение.
«Да, малый не дурак, не глупее других, – подумалось ему. – А ошалел!.. Но все они так. Кабы я уродился такой же, как они все, так, понятное дело, думал бы и жил бы иначе. Но когда мне наплевать на весь мир Божий! Когда я чую, что презираю всем сердцем все – сверху до низу. Все земнородное! А пуще всего людей и их дурацкие законы! Что ж? таков уродился! Я знаю, что иной раз затеваю „преступление“, а вдумайся-ка в это слово, что оно означает? „Преступление законов“, – значит шаганье через закон. Если б оно было невозможно, было бы сверхъестественно, так я бы и не шагал. А коли я это могу делать, не будучи чародеем, стало быть, законы преступать человеку можно, а если можно, то мне и должно».
– Вон как, – улыбнувшись, вслух прибавил Шумский, – сказываю, как по книжке читаю. Вот эдак-то у нас в Пажеском корпусе профессор из русских немцев иногда толковал охотникам про одну новую науку, которую мы прозвали песья логика.
Надев снова мундир и приказав заложить коляску, Шумский выехал к Квашнину. Он хотел сам отвезти ему забытую им шинель и, кстати, скорее повидаться с приятелем, так как они расстались вчера при особенных условиях.
Подозрительный от природы человек, он уже начинал подозревать и обвинять Квашнина.
«Не хочется ему в секунданты идти – вот он сегодня и придрался. Какое ему дело – Ева и что с нею будет! Изобразил из себя обиженного да и ушел, не прощаясь. Авось, мол, отверчусь от секундантства».
Но через минуту Шумский мысленно сознавался, что он напрасно клевещет на Квашнина.
– А вот увидим, – решил он.
Доехав на Галерную, он узнал от той же вечно лохматой кухарки приятеля, что его нет дома. Так как женщина при всей своей ужасной фигуре была не глупа, то Шумский объяснил ей подробно свое поручение барину.
– Скажи Петру Сергеевичу, чтобы он непременно был у меня завтра утром. Да вот, бери их шинель.
Отъехав от дома приятеля, Шумский задумался, куда поехать, чтобы найти другого секунданта.
«Ныне, – думалось ему, – такая мода пошла – двух надо секундантов. Скоро дойдут до того, что два человека будут драться, а по целому полку секундантов будут стоять да смотреть. А при эдаком людстве мудренее, конечно, и тайну сохранить».