Страница 2 из 70
II
В третьей, угловой и маленькой горнице, спальне, с огромной кроватью красного дерева, где могли улечься просторно три человека, сидел за столом молодой человек лет 25-ти и медленно писал, тихо, как бы бережно, выводя буквы; около него был на столе не тронутый ужин, два блюда, и не раскупоренная бутылка вина.
Он уже давно угрюмо писал письмо, часто останавливался, задумывался и, как бы вдруг придя в себя, почти с удивлением взглядывал на лист бумаги и на гусиное перо, которое вертел в руке и бессознательно грыз зубами.
Это был сам хозяин квартиры, Михаил Шумский. Лицо его, чистое, но несколько смуглое, было бы красиво, если бы не какая-то сухость во взгляде и в тонких вечно сжатых губах. Пронзительно неприязненный взгляд карих глаз и легкая полуулыбка, или скорее складка, в этих стиснутых губах, дерзкая, презрительная, даже ядовитая – производили неприятное впечатление…
При знакомстве, с первого раза, всегда, всякому, казался он крайне злым человеком, чего не было на деле. Он был «добрый малый», делавший иногда зло из распущенности, необдуманно, бессознательно, с легким сердцем и спокойной совестью. Он не привык и не умел себя сдерживать ни в чем и, увлекаясь, был равно способен и на чрезвычайно доброе дело и на безобразно злой поступок, не честный, или даже жестокий…
Теперь он уже давно сидел тут, один…
После глубокого и долгого раздумья, Шумский снова пришел в себя и, увидя писанье свое и перо, нетерпеливо дернул плечами.
– Ах, черт, его побери! – вымолвил он едва слышно. – Эти послания хуже всякой каторги. И кой леший выдумал грамоту. А главное, как писать, когда нечего сказать… Какого черта я ему скажу?!. Написать ему вчерашние Петькины вирши: «Я б вас любил и уважал, когда б в могилу провожал»…
И обождав немного, Шуйский написал две строчки, расписался и так расчеркнулся, что перо скрипнуло, хрястнуло и, прорезав бумагу, забрызгало страницу сотней мелких чернильных крапинок.
– Ну, ладно… переписывать не стану! – воскликнул он и, тотчас же положив письмо в конверт, крикнул громким, звучным голосом:
– Эй! Копчик!
Чрез мгновенье явился в горницу молодой малый, лет 18-ти, красивый и бойкий, и несколько фамильярно подошел к самому столу, где писал Шумский. Это был его любимец, крепостной лакей, не так давно прибывший из деревни, но быстро осмелевший и «развернувшийся» среди столичной жизни.
– Что изволите? – выговорил он, улыбаясь.
– Что они там?…
– Ничего-с.
– Никто еще не уехал?
– Никак нет-с. Поели, попили, а еще сидят, – вымолвил лакей, снова лукаво улыбаясь. – Знать до вас дело какое еще есть… Пережидают.
– Ну, это дудки! Вызови мне тихонько Квашнина. Да ты, Вася, сам-то спать бы шел, – ласковее прибавил барин вдогонку выходившему уже лакею.
Василий, прозвищем Копчик, обернулся быстро на пороге горницы лицом к барину и, действительно, ястребиным взором окинул Шумского.
– Вы так завсегда сказываете, Михаил Андреевич; а ляг я, когда у вас гости… эти все сидят… что будет?.. Вы же поднимете палкой или чубуком по спине и крикнете: «Чего дрыхнешь, скот, когда господа на ногах». Нешто этого не было?!.
– Правда твоя, Васька, бывало… под пьяную руку. Ну, иди… зови Квашнина! – равнодушно отозвался Шумский.
Через минуту в спальню вошел высокий, стройный, белокурый и голубоглазый офицер в мундире Преображенского полка…
Это был первый приятель Шумского и вероятно потому, что был совершенной его противоположностью, его антиподом, и внешностью, и характером, и привычками.
Все было в Квашнине приятно, ласково, как-то мягко… Мягкий взгляд больших и добрых глаз, мягкость в голосе и во всех его движениях. Он даже ходил и двигался тихо и плавно, точно осторожно и мягко ступал ногами, как бы вечно опасаясь поскользнуться и спотыкнуться.
Этот же самый голубоглазый офицер, с ярким румянцем на белых как снег щеках, был «золотой человек» во всяком затруднительном обстоятельстве, во всяком мудреном деле. Он обладал даром, как говорили товарищи, развязывать гордиевы узлы. Много бед многим его приятелям сошли даром с рук, благодаря вмешательству и посредничеству Пети Квашнина.
– Ты чего меня? – кротко и кратко выговорил он, входя и приближаясь…
– Который час?..
– А это что! – отозвался Квашнин, указывая приятелю на большие часы, которые висели на стене прямо против него. – Это ты за этим звал, чтобы узнать где часы висят?!.. Гляди вон они… третий час… давно по домам пора.
– Нет… присядь… мне нужно… видишь ли, у тебя спросить… – начал Шумский странным голосом, не то серьезно, не то шутливо… Глаза его сияли грустным светом, а полуулыбка на губах скользнула так, как если б он собирался рассмеяться громко и весело.
– Ну, спрашивай…
– Ты сядь… сядь прежде…
– Да нешто дело какое?
– Дело, братец, да еще какое!..
– Ночью… вдруг…
– Да, вдруг… и ночью… Ты не переспрашивай, а слушай. Совет мне твой нужен.
– Совет… А? Знаем… не впервой… Хочешь, чтобы я тебе отсоветовал худую затею, для того, чтобы все-таки, наплевав на мой резон, поступить по-своему… Не впервой… Ну говори, что еще надумал. Спалить все Адмиралтейство, что ли?..
– Нет, ты не отгадчик, Петя… Я хочу у тебя спросить, где мне достать такого питья, от которого спят люди…
– В аптеке… А то и от вина спится тоже…
– Ты не балагурь. Мне нужно вто. Как оно зовется?.. Сонное питье… сонный порошок что ли? Ну? Дурман что ли? Мне надо опоить одну милую особу… Понятно сказал, кажется…
– Это уж не чухонку ли? – воскликнул офицер.
– Квашнин! – вдруг выговорил Шуйский глухо. – Я тебе два раза запрещал…
Но голос молодого человека оборвался от прилива мгновенного гнева. Лицо слегка исказилось и губы дрогнули…
– Вона как?! – удивился Квашнин, и, пристальнее глянув в лицо приятеля, он прибавил своим мягким и успокоительным голосом:
– Прости, Миша… Я ведь только сейчас понял. Я все думал, что это у тебя простая зазноба, каких сотни бывают… А ты видно всем сердцем втюрился… Прости, дальше так называть ее не буду… Ну, сказывай…
– Да… Это она… Ее мне надо так взять…
– Это распробезумнейшая затея!.. На этом ты, как кувшин, и головку сломишь! – тревожно вымолвил Квашнин. – И отец твой тебя не помилует и от государева гнева не упасет. Полно, Михаил Андреевич, ты знаешь, что я в этих делах на все руки. Сами вы меня называете любовных дел мастером. Но это… Но эдакое дело… С баронессой!.. Ведь ее отец друг и приятель другой, тоже баронессы, Крюднерши!.. Они оба к одной секте, сказывают люди, принадлежат; вместе на один манер и Богу молятся, и чертей вызывают… Оскорби барона, он к Крюднерше бросится, а та к государю, а государь за графа возмется, а твой отец за тебя… А ты в Ставрополь с черкесами драться улетишь с фельдъегерем…
Наступило молчание. Квашнин глядел в лицо друга во все глаза, широко раскрытые и удивленные, а Шумский понурился и задумался.
– Что ж я буду делать? – выговорил он, наконец. – Я ее так полюбил, как еще никогда мне любить никого… и во сне не грезилось…
– Любишь, а бегаешь от нее как черт от ладана… Не понимаю!..
– Как бегаю?!.– удивился Шумский и, вдруг спохватившись, прибавил: – Да… да, помню… Это в собраньи-то?!.
– Вестимо. Когда я тебе сказал, что барон с дочерью приехали, ты бросил совсем невежливо свою даму среди танца и выскочил из собрания как укушенный, или как прямо бешеный.
Шумский начал весело смеяться…
– Странная любовь, – продолжал уже шутливо Квашнин. – Мы когда любим, льнем к нашему предмету, любезничаем, всюду выслеживаем, чтобы как повидаться… А ты наоборот… А когда барон был с дочерью приглашен государем смотреть парад, кто вдруг сказался больным и ушел с плаца… Ты думаешь, я это не заметил и не понял?!.
– Как?!.– удивился Шумский.
– Так! нешто я вру… Разве этого не было?
– Было. Но никто этого мне так еще не объяснял, ты один заметил.