Страница 7 из 12
Ишутина обвинили в заговоре с Каракозовым и приговорили к смертной казни. Молодой, энергичный, с тысячью планов в горячей голове, он не хотел умирать, но на эшафот он взошел твердо…. Уже спустили на глаза саван, уже палач налаживал на шее веревку, когда спрятанный за углом герольд подскакал к эшафоту с царским помилованием. – И милость царская сказалась ядом…. Нежная душа Ишутина не вынесла издевательства: есть много оснований думать, что он тогда-же лишился рассудка. Черная пустая завеса падает за ним с этой минуты.
Каракозова повесили 4-го октября 1866 г. Человек 30 сослали в Сибирь, из них семерых на каторгу: П. Д. Ермолов, 20-ти лет, на и0 лет каторги; Н. П. Странден, 23-х лет, на 20 лет кат.; Д. А. Юрасов, 23-х лет, на 10 лет кат.; М. Н. Загибалов, 24 лет, на 6 лет кат.; О. А. Мотков, и 9 лет, на 4 г. кат.; В. Н. Шаганов, 26-ти лет, на 6 лет. кат.; П. 0. Николаев, 22-х лет, на 8 лет кат. Остальные пошли на поселение.
Помилованного Ишутина довезли вместе с остальными каторжанами до Нижнего, но оттуда вернули, и с тех пор он как в воду канул…. Замучили?… Запытали?…. Сгноили?… Ни друзья, ни родные, никто ничего не знал.
Сильные, здоровые, бодрые умом и духом, каракозовцы, в том же 1866 г. были привезены в Александровскую каторжную тюрьму, что на юге Забайкальской области, в 300 верстах южнее Кары.
Чернышевский был еще там; было человек полтораста польских повстанцев 63-го года и нисколько десятков русских каторжан по разным политическим процессам. Тюремное начальство, в виду такого множества образованных сил, сочло за лучшее предоставить заключенным самим устроиться и со своим хозяйством, и со своими работами и внутренними сношениями. – Сами стряпали, сами чистили, выметали дворы, работали в огородах. Оставалось время и на чтение, и даже на устройство спектаклей, изображавших пьесы, писанный специально для этих сцен самим Николаем Гавриловичем.
Так прошло два года. Раз ночью, раздался шум в коридоре, загремели железные засовы, и в маленькой камере, лежавшей рядом с большой, где помещались каракозовцы, послышался таинственный шум, шептавшие голоса. Потом дверь снова затворилась, люди ушли, и снова тишина и безмолвие. Большую камеру от маленькой отделяла дощатая стена, плохо сколоченная. Молодые силачи стали сверлить дыры, прокладывая щели, но, когда они услышали, в ответ на свой зов, знакомый им голос, – они быстро сообразили, как вынуть одну из досок, и через несколько минут стояли против Ишутина.
Он задрожал, отскочил и закричал: «Это не вы, неправда, это не вы… вас давно нет в живых…вас замучили… неправда, это обман, вас нет, вас нет!..» Бледный, измученный, с горящими глазами, он был страшен собственным ужасом своим; ужасом человека, увидевшего перед собой людей с того света.
Мало по малу, ласковые слова товарищей, их приветливые лица, знакомый выражения, напоминания о прошлом – успокоили Ишутина, привели его в себя, заставили понять действительность и признать ее. Тогда он сам стал рассказывать, как его вернули с дороги, повезли в Шлиссельбургскую крепость, пустынную, мрачную, сырую; как заковали в кандалы и держали безвыходно, при самом жестоком режиме. Мертвая тишина окружала его каменный гроб, и только вначале к нему входили чиновники, требовали дальнейших, «откровенных» показании о заговоре против правительства и грозили новыми ужасами за его молчание и отрицание; как, наконец, принесли к нему изодранную, окровавленную одежду, в которой он узнал платье своих товарищей по суду и стали говорить ему, что «и с ним поступят также, как поступили с близкими ему людьми, если он не откроет всей правды». – Но ничего нового Ишутин и не мог-бы сказать своим палачам, если бы и хотел; жандармам все было известно из показаний «молодого человека», подтвержденных некоторыми из участников; пытки они устраивали для очистки своей совести: авось еще осталось недосказанное имя, место, произнесенное слово…
Обращаясь к товарищам своим, Ишутин говорил твердо, логично, вид имел вполне нормальный… Рассказ продолжался около двух часов. Он радовался товарищам, говорил горячо о прошлом, расспрашивал об отсутствующих… был прежний Ишутин. Затем им овладела усталость; мысль улетала куда-то, речь становилась бессвязной. Слушатели переглянулись, и страшная догадка мелькнула в их головах. – А бедный больной, вернувшись в свой мир фантазий и видений, быстро говорил сам с собою, уже не обращая внимания на действительность.
С тех пор прошли годы. Сроки кончались, каракозовцев увозили на поселение в Якутскую область; Чернышевского перевели в Вилюйскую тюрьму; поляки разорялись по разным тайгам Сибири, а из остальных каторжан одни были помилованы и выехали в сибирские города, другие кончили сроки и отправлены в разные места на поселение.
Александровскую тюрьму, по каким-то «административным соображениям», закрыли. – Ишутина, как вечного каторжника, а вместе с ним и только что прибывшего нечаевца, перевели на Кару, еще не видавшую «государственных преступников».
Больной, совсем слабый физически, и с несомненным помешательством, Ишутин настолько поражал своею беспомощностью, что даже начальство карийских промыслов сочло напрасной жестокостью держать взаперти этого человека и разрешило ему существовать вне тюрьмы, тихо блуждая по разбойничьему гнезду – поселку.
Он заходил к товарищам, жившим в вольной команде, давал уроки французского языка детям местных чиновников, охотно выпивал рюмку карийской водки, всегда разбавленной табачным настоем, помогавшей ему душить злой кашель, вечно терзавший его. Наконец, он свалился и его снесли в лазарет, по его личному настоянию. Еще два, три месяца судорожного кашля, бесконечные поты, бессонные ночи, хрип мокрот, бред, бессвязные звуки… порывистые жесты, метанье по постели, и… полное, полное одиночество.
Ишутин умер на рождественских праздниках 1878 года. – В пустой, грязной палате, на деревянной койке и мешке, набитом соломой, лежал скелет, обтянутый желтой, влажной кожей; темные, шелковистые пряди волос в беспорядке слиплись на лбу, глаза закрылись…
Через коридор тянулся ряд громадных палат-сараев, в которых, к весне, помещалось зараз по сто цинготных и тифозных. Сейчас палаты были пустые, и в одной из них была устроена театральная сцена: подмостки для актеров, место для военной музыки и ряды стульев и скамеек для нескольких сот зрителей.
Начальство веселило себя и своих многочисленных присных.
Благодаря такой культурности властей, арестанты могли умирать под звуки мазурки и вальса.
Незадолго до смерти Ишутина, я решилась спросить его о том, как он жил в Шлиссельбургской крепости, тогда еще совсем незнакомой революционерам-социалистам. – Он быстро поднял голову, испуганно огляделся кругом, нахмурился и заговорил глухим голосом: «Там страшно… но нельзя говорить… там змеи обвивались вокруг моего тела… впивались в ноги, сжимали руки… там все ужасы… нельзя говорить об этом… они слушают…» Бессвязно, шипящим голосом и дико озираясь, он стал называть страшные вещи, облекать их в таинственную форму, отмахиваясь руками.
Я больше не расспрашивала.
Хоронила Ишутина местная полиция, товарищей не пустили на кладбище. На деревянном кресте не позволили сделать надписи.
До суда и во время суда, Каракозов и каракозовцы сидели в Петропавловской крепости, их и судили в ее стенах.
Дело Дмитрия Владимировича велось отдельно от дела организации и судили его отдельно, одного.
Случилось раз, что, когда несколько человек обвиняемых, в сопровождении своих конвойных, сидели в проходном коридоре, ожидая очереди допроса, – мимо них провели Каракозова. Он замедлил шаги и, спокойный, с тем-же твердым взглядом, быстро сказал: „Будьте спокойны: никого не выдал, ничего не сказал… все вынес… даже пытки.»
Это были последние и единственный его слова, обращенный к товарищам после ареста. – Но заправские пытки, с выворачиванием суставов и пр. – Каракозов вынес после суда. Подробности пыток неизвестны. Каракозов не мог сам войти на эшафот, его тащили под руки; он не мог сказать слова, не мог сделать жеста. Весь Петербург был уверен, что вешали не человека, а его труп.