Страница 50 из 74
Такие дела не могли пройти незамеченными, и меня вызвали на ковер, выяснять что да как и почему вдруг так вышло, что тесть мой оказался во главе кулаков. Сперва все пугали, обещали посадить Дашеньку, а она тогда плохо ходила и еще кормила грудью нашего Юрочку. Ну и говорил я, что, мол, все это ошибка. Гримаса истории. Еремей Бадмаевич, конечно, по всем понятиям был кулак — у другого арата из простого улуса дочери ни за что не сумели бы в город выбраться, получить хоть какое-то образование. Поэтому я, мол, вины с себя не снимаю — проглядел в тесте вражеского пособника, но ведь и Дашенька моя, и Матрена, сестра ее, и следователь по особо важным, давно из того улуса уехали. Мало они с отцом, похоже, общались, не успели набраться мелкобуржуазной среды. Так что и сажать или арестовывать Дашеньку мою или Матрену из-за их отца не за что.
А в ту пору уже послабление вышло. Забрали меня в начале осени, а в селах уже пошла жатва, сбор урожая, обмолот и все прочее. Так те самые мужики, что по весне поднялись, принялись зерно государству сдавать. Причем все по-честному оставляли себе по нормативу, лишь бы зиму пережить. Так что кулацкое восстание хоть и кровавое у нас было, но весьма странное: кто-то по лесам бегал — стрелять, а большинство мужиков так и ходили на полевые работы — хлеб убирать. Опять же очень важный момент, если бы в том году поднялись одни буряты или же одни русские, то, конечно, прислали бы из центра карателей. А когда те и другие деревни поднялись поровну да никаких политических требований не было, то власть призадумалась. Пока лето шло, хоть и убивали по сельсоветам да на железной дороге коммунистов и комсомольцев, но полевые работы при этом шли. Государство надеялось, что народ сперва хлеб уберет, а уже потом за ним можно будет прислать карателей. Ибо шел тогда 1932-й — первый год после голодомора 1931-го, и каждое зернышко было у страны на счету; мне потом сказывали, что по НКВД прошла ориентировка: хоть и творится восстание — пусть мятежники сперва хлеб уберут. Потом шло планирование, как зерно с умом отобрать, чтоб кулаки при этом его не пожгли. А тут вышло, что мужики сами добровольно принялись его сдавать государству, вот государство и подобрело.
Дело было на контроле у самого Сталина, и сперва он серчал, правда, сам же и приказал, чтобы наперво народ зерно все собрал. А потом, как пошли сообщения с мест, что мужики сами зерно государству сдают, вышла от него перемена — разобрался он, что дело все началось с того, что у мужиков семенное зерно по весне пытались изъять, и рассудил дело иначе. Ему, конечно, пытались сказать, что семенное зерно хотели изъять не на помол, а потому что на Украине и в Западной Сибири свое семенное зерно в дни голода съели, но он быстро выяснил, что все это выдумки, которые появились уже много позже, когда стало ясно, что много где народ не отсеялся, так как семенное зимой съел, а в наших краях хотели его забрать именно на помол. Поэтому всех причастных ко всей этой глупости тут же посадили и заставили признание писать, что все это был вражеский заговор. А ни в Бурятию, ни в Иркутскую область он войска вводить не хотел, потому что это испокон веков была верная земля для России да среди тех, кто восстал, было слишком много родни для его «васильковых», которые тогда уже стали костяком войск НКВД. Вот у самого товарища Сталина и возникло решение, что раз никаких политических требований со стороны кулаков не было, то сделаем вид, что и восстания не было. Были отдельные перегибы кое-где на местах, и отдельные личности принялись убивать коммунистов. Но мы их сейчас выявим, и все на этом закончится.
Поэтому мое начальство, а в наркомате путей сообщения и наркомате внутренних дел долго было начальство по сути совместное, обратилось ко мне с просьбой отправиться в центр мятежа, найти там моего тестя и уговорить его сдаться властям. При этом всем было ясно, поскольку стал он знаковой фигурой, то пощады ему ждать было нечего. Зато в случае сдачи ему обещали прощение для обеих дочерей — моей Даши и свояченицы Матрены, ибо, мол, «дочь за отца — не ответчица». А не сдастся, то очень может быть, что ответчица.
Когда дают такое задание, хочешь не хочешь, а надо ехать. Поехали мы небольшою толпой: я, мой напарник по паровозу Володька Ильин — ему я в трудную минуту всегда мог довериться, пара ребят из НКВД и журналист один, вертлявый такой. Мне он сразу не понравился. А чтобы пропускали нас кулаки через свои посты, вез я весть для тестя. Свояченица моя Матрена родила в августе мне племянницу Машеньку, а по обычаю, мальчика в Степи опекает мужик, а девочку — обязательно женщина. Стало быть, тесть мой, Еремей Бадмаевич, с этого момента переставал быть опекуном и Господином Запада, а возвращался назад в обычное аратское состояние, а опекуншей племянницы моей объявляла себя ее мать, моя свояченица-умница. Вот она-то теперь, как опекун Госпожи Запада — за неимением мужских потомков у нас наследует женщина — приказывала всем аратам сложить оружие, повиноваться властям и всем принявшим участие в восстании самим прибыть в милицию для ареста и следствия.
Честно говоря, я, передавая слова восставшим на их заставах, побаивался, что поднимут нас на штыки, ибо, на мой взгляд, в подобном тоне с мужиками говорить было нагло, однако свояченица не просто так была следователем по особо важным, так что текст свой она придумала верно. Сперва мужики, услыхав этакое, стояли как обалдевшие, а потом нас же и спрашивали, куда и кому им сдать оружие. А многие, и хлеще того, кланялись мне до земли и предлагали свою помощь сопроводить нас до моего тестя с повелением от моей свояченицы. В итоге в Аларь мы приехали с эскортом в тысячу человек, благо полевые работы к поре той закончились и мужики могли от земли оторваться. А когда вас тысяча да с оружием, совсем по-иному с людьми разговариваешь. Конечно, без наглости или хамства, но формально у меня было предписание от опекунши Госпожи Запада и тысячи тысяч войск НКВД (с момента рождения моей племянницы тесть мой стал нуль без палочки). Так что хоть буянов и было больше, но мы могли теперь сослаться на обычаи и традиции, а также и на полки карателей в случае, если кто захотел бы вдруг нарушить заветы всех наших предков.
Разговоры были недолги, тесть мой нам сдался с моими шуринами, и мы поехали обратно в Иркутск. На этом весь мятеж 1932 года в наших краях и закончился. Бумагомарака написал об этих событиях целую повесть, где вывел меня этаким героем, который мог из нагана муху убить, не боялся пойти на базар с сотней кулаков, увешанных обрезами да гранатами, и, мол, лишь благодаря моему речистому языку — я уболтал легендарного бандита «Корнея» (в книжке тестя моего назвали Корней, а не Еремей) распустить всю банду его по домам — к нормальной жизни, а самому сдаться на верную смерть. Это не было правдой, я так и сказал борзописцу, но тот отвечал, что русский читатель не поймет странную историю про «опекунство» и не возьмет в толк, чем опекунство над мальчиком отличается от опекунства над девочкой. А нам, мол, нужен красивый эпос и народный герой без страха и упрека, опять же — близкий к органам. Я только плюнул в ответ, ибо даже разговаривать с этим пустым человечишкой было мне не о чем. Так что про меня в книге той все было наврано. Я — обычный. А история эта потом — не окончилась. Уже после войны, после смерти товарища Сталина, когда пошла волна про перегибы и развенчание культа личности, этот щелкопер переписал конец своей книжки и принялся всем говорить, что так, как он захотел, ему цензура писать не позволила. Теперь выяснилось, что я якобы знаменитому «Корнею» жизнь обещал, а так как его, разумеется, расстреляли, то герой книжки, то есть я, застрелился. Так сказать — в знак протеста против тогдашней несправедливости. Мне когда об этом сказали, я аж плюнул с досады. Не стал бы я стреляться, ибо этого Господь не велит, если уж выпало умереть, то пусть это будет пуля врага или сабля, но самому стреляться — слабость и глупость и предательство всех товарищей. Но объяснять это бумагомараке вертлявому, все равно что кормить свинью апельсинами. Я всего-то просил больше не публиковать в наших краях этого клоуна — так все и вышло.