Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 19

В свое время Марат влюбился в будущую жену, потому что в своей убогой уральской юности ни у кого не видел таких ухоженных ногтей. Собственные руки он терпеть не мог – какие-то коряги с кочерыжками.

Из столовой Марат ушел бы сразу, не дожидаясь Белочкиных завываний, но рядом с дверью у стены стояла Дада́, хозяйка дома. Слушала декламацию со своей прославленной полуулыбкой, держала в длинных пальцах дымящуюся сигарету. Вот у кого были прекрасные руки – глаз не отвести!

Дада с Гривасом являли собой совершенно ослепительную пару. Он – мастер тонкой, минималистской новеллы, она – советская Анни Жирардо. Никогда не участвовала в разговорах, только полу-улыбалась, но очень умно и многомерно. Она и на экране ничего другого, кажется, не умела, но этого хватало, чтобы считаться (цитата из журнала «Советский экран») «самой интеллигентной красавицей отечественного кинематографа».

Тем временем Белочка уже дошла до конца своего минорного дня, полного несбывшихся надежд и горьких разочарований.

Кто-то негромко сказал: «Сильно». Все захлопали, а Марат вышел, чтобы вернуться попозже – заметил в дальнем углу, на стульчике, Алюминия, который сидел, опершись подбородком на гитару, рядом на столике магнитофон «Яуза». Значит, будет петь. Алюминий был звезда «магнитиздата», его песни слушала и пела если не вся страна, то вся интеллигенция. Вот они Марату нравились. Никакого «люстрина на черной кофте», стихи по форме очень простые, а по содержанию – зависит от слушающего. Они были легкие и светлые, но в то же время с каким-то металлическим звоном, отсюда и прозвище, очень точное. Алюминий обычно пел в самом конце, когда все наговорятся и нашутятся.

В гостиной, очень странной комнате, где мебель была дореволюционная, а картины ультрасовременные, по большей части абстрактные, царствовал Гривас.

Он по-приятельски подмигнул вошедшему Марату, не прерывая рассказа.

Говорил про интересное – про недавнюю поездку в Америку. Совсем не то, что было напечатано в его путевых очерках. Там, в «Литературке», Гривас описывал антивоенное движение, растерянность американского общества после убийства еще одного Кеннеди, отличных ребят из «Черных пантер», с которыми встречался на конспиративной квартире.

Здесь же, своим, Гривас говорил про другое.

– Там в воздухе веет революцией. Не такой, как у нас – «бежит матрос, бежит солдат, стреляет на ходу», – а настоящей, в мозгах и сердцах. Как будто новая порода людей… нет, даже не порода, а новый подвид homo sapiens вдруг появился.

Гривас был серьезен, что с ним случалось нечасто. Обычно он насмешливо щурился, кривил рот под гоголевскими усами, беспрестанно ёрничал.

– Что самое мерзкое в нашем союзе нерушимом республик свободных, где так вольно дышит человек? Хамство, ощетиненность, агрессия. Любят только своих, все чужие вызывают настороженность. А в коммунах хиппи, по которым меня возил Алан, любят всех – априорно, без разбора. Видят первый раз в жизни, и готовы принять, обнять, всем поделиться. Если ты оказался скотиной – тогда, конечно, отворачиваются. Но всем правит презумпция невиновности. Пока не доказано, что ты сволочь – ты друг, товарищ и брат. Это моторней всякого толстовства. Потому что никто не нудит, не проповедует, не лезет в душу. А главное, всё в кайф. Кругом только молодые, прикольные, легкие. Маленько прикумаренные от марихуаны, но она не тяжелит и не вызверяет, как водка, а наоборот, подкидывает в воздух, наполняет любовью ко всему миру и всем людям.

– Покурил? – спросил кто-то с завистью.





– Под 225-ую подводишь, начальник? – цыкнул воображаемой фиксой Гривас. – А свидетели у тебя есть?

Все засмеялись.

– Про сексуальную революции расскажи, – попросила брюнетка с несколько лошадиным лицом, одетая в мешковатую хламиду. Наверное, какая-нибудь художница. Марат ее видел впервые. Руки некрасивые, с костлявыми пальцами и хищными красными ногтями.

– Дада далеко? – Гривас с преувеличенной пугливостью оглянулся на дверь, понизил голос. – Короче привозит меня Алан в одно комьюнити под Сакраменто. Называется «Нуд парадайз», «Голый рай». Там все разгуливают в чем мать родила. И все гости тоже должны на въезде сдавать одежду. Мне куда деваться? Писательская командировка. Растелешился. Иду такой застенчивый, срам ладошкой прикрываю. Верчу башкой. Как в стихотворении: «Взглянешь налево – мамочка-мать, взглянешь направо – мать моя мамочка!». Подходит ко мне умопомрачительная Ундина, из гардероба только кувшинки в волосах. Говорит: «Ты чего закрываешься? Не стесняйся, у античных статуй дик тоже маленький. Мне такие даже нравятся». Ну мне в этом смысле, некоторые в курсе, стесняться нечего…

Дальше Марат слушать не стал. Про революцию в мозгах и сердцах ему было интересно, про «дик» Гриваса – нет. Переместился на кухню.

Там тоже говорили про иностранное. В текущем тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году самые интересные события происходили за рубежом, в СССР было затхло и скучно. Особенно по сравнению с тем, что было несколько лет назад. Тогда всё задвигалось, зашевелилось, скинуло паутину. Двери не открылись и замки на них остались, но распахнулись окна, хлынул свежий воздух и солнечный свет. Происходили удивительные события, появились новые яркие люди – вот эти самые, собравшиеся сегодня на «воскресник», – а ведь казалось, что бескислородные десятилетия удушили всё живое, навечно отучили подданных чугунной державы шагать не в ногу.

Но оказалось, что это было всего лишь проветривание, на окнах снова задвинулись шпингалеты, остались одни форточки, да и те едва приоткрытые.

Научный сотрудник Института марксизма-ленинизма по кличке «Коммунист-с-Человеческим-Лицом», сокращенно Косчел, постепенно превратившейся в Кощей (это был долговязый, очень тощий очкарик). Он написал книгу «Герои коммунистического Сопротивления», очень неплохую, хотя, конечно, с неизбежными недомолвками и сглаживанием острых углов – впрочем, не Марату с его «Чистыми руками» было автора в этом упрекать. Несколько дней назад Кощей вернулся из Парижа, с фестиваля газеты «Юманитэ». Видел следы майских беспорядков, когда студенты строили баррикады и дрались с полицией. Пообщался с участниками, левыми активистами – у Кощея был хороший французский.

– …Нет, это не коммунистическая революция. Во всяком случае не в нашем, советском понимании, – отвечал Кощей на чей-то вопрос, когда Марат заглянул на кухню (она тоже была большущая, с половину его квартирки). – На советский социализм бунтари кривятся. В служебном отчете я написал, что это движение по духу не только антибуржуазное, но и антисоветское, повсюду портреты Троцкого и Мао Цзэдуна, поэтому относиться к парижским событиям следует с большой осторожностью. Маркса и Ленина идеологи «Мая» трактуют весьма своевольно – даже не в ревизионистском, а в авантюрно-волюнтаристском ключе. Но отчеты пишутся для начальства, а если говорить «не для протокола»…

Кощей сделал паузу, оглядывая слушателей, и задержал взгляд на Марате, кажется, не сразу сообразив, кто это. Потом вспомнил, кивнул.

– Давай-давай, колись, – поторопили его. – Тут все свои, стукачей нет.

– У меня сложилось впечатление, что это бунт не классовый и не социальный, вообще не политический, а исключительно поколенческий. Если угодно, стилистический. Старики и всё старое надоели молодежи. Знаете, каков главный лозунг «гошистов», как они себя называют, лозунг, объединяющий маоистов, троцкистов, анархистов, чегеваристов и всех-всех-всех? «Il est interdit d’interdire». «Запрещается запрещать». Такой бунт непослушания, мятеж против установленных стариками правил. Типа «нам ничего вашего не нужно». Ни вашего геронтоцентричного социального устройства, ни вашей лицемерной морали, ни вашей неудобной одежды, ни вашей слюнявой музыки, ни морщинистых рож ваших вождей. У нас всё новое, всё свое, небывалое прежде.