Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 21

Заведующий сидел за роялем. Он сдержанно поздоровался с Машей и попросил показать партитуры. Сердце Глининой готово было выпрыгнуть из груди! Её музыку пока слышали только в одном городке, но скоро всему миру предстояло узнать, насколько она хороша. Пётр Петрович молчал, сосредоточенно глядя в нотные листы, и Маша ждала, когда же он выразит своё восхищение.

– И как это, по-твоему, будет скрипач играть? Тут ноты вообще не в диапазоне скрипки! – заговорил он вдруг. – А флейтист у тебя умер уже давно от гипоксии. Ему негде вдох сделать в этой партии! Вот здесь зачем две гитары? И почему начинающие всегда думают, что надо браться сразу за крупную форму? Первым делом нужно обязательно сочинить симфонию! Машенька, вот тебе задание: напиши просто небольшую прелюдию для фортепиано. Попробуй выразить одну, да, одну музыкальную мысль. А через месяц мне покажешь. Если не получится приехать – вот мой электронный адрес, пришлёшь по почте, я отвечу.

Сначала Маша разозлилась. Столько было сказано о всяких мелочах – и ни слова о главном: о том, сколько чувств живёт в её музыке, как они сильны и глубоки, как они действуют на слушателя! Как красивы мелодии, которые приходят ей в голову! Но потом стала сомневаться в себе, бояться: вдруг всё-таки она не так талантлива, как думает, вдруг её творческих способностей не хватит, чтобы в море жизни держаться на плаву. Её вера в себя была потеряна. Маша поступила на экономический факультет в Н***. Родители одобрили такой выбор: лучше было получить надёжное, серьёзное образование, которое потом станет спасательным кругом. И всё-таки музыка жила в Маше, и ей не хотелось отказываться от своей мечты. Она собиралась усердно заниматься, ходить на консультации к Петру Петровичу, писать музыку и через четыре года всё-таки поступить на композиторский. Но заведующий всегда-всегда находил в её партитурах какие-нибудь недостатки. А на экономическом Маша получала в основном пятёрки и почти не слышала критики.

Сейчас же было так мерзко и стыдно, оттого что она, Маша Глинина, виновата, наделала такую смачную лужу, и что гадкий старикан об этом узнал, и что он посмел так орать на неё, а безответная, тихая Маша всё это стерпела и ничего грубого не сказала, что она, придавленная чувством стыда, отдаст ему покорно деньги. Просто отвратительно… И самое главное – время! Сколько времени будет потрачено так глупо и бездарно!.. В мире, где люди умирают, и потому каждое, каж-до-е мгновение ценно, она тратит часы, дни, недели на полную ерунду, такую же пустяковую, тленную и невечную, как и она сама! Сантехника, господи, сантехника, чтоб её!.. По уши засела она в этом бытовом болоте, и оно не пускает, затягивает всё глубже, на самое дно, и скоро уже дышать будет нечем. И нос, и глаза, и рот, и лёгкие – всё заполнится бытом, и ни один звук уже не выйдет наружу. Но ведь она пытается остаться на поверхности, вырваться, она стремится к искусству, надеется создать хоть что-то вечное, что, может быть, переживёт её…

И вот Глинина идёт по чистому, хрустящему снегу. Солнце светит ярко, бодро, приветливо. Одна рука её лежит в кармане куртки и держит красно-оранжевую купюру. Вторая рука Маши несёт пакет с продуктами, угловато топорщащими полиэтилен.

Маша хочет радоваться ясному зимнему деньку и не может. Минут десять назад позвонила одногруппница и спросила, какие статьи надо прочитать к семинару в понедельник. А она и забыла, что надо готовиться к семинару. Но придётся, придётся… Маша идёт, и ей кажется, что к её рукам, к ногам, к пальцам, к голове привязаны тоненькие, невидимые, но прочные ниточки и кто-то дёргает за них, управляет ею, покорной, несвободной…

Глинина подходит к дому и видит машину скорой помощи, стоящую у её подъезда.

– Камуто Хировато, – вспоминает она шутку из детства, но эта острота не может прогнать страх болезни и смерти, который всегда охватывает девушку при виде скорой. Страх этот больно укалывает Машу, и она, как обычно, успокаивает себя: «Наверное, женщина какая-то рожает, в роддом повезли».

Скорая помощь уезжает. Две пожилые соседки смотрят вслед удаляющейся машине.





– Что случилось? – спрашивает у них Глинина.

– Да Михал Иваныча с инфарктом увезли, – отвечает та, что потолще.

«Точно! Михаил Иванович! Как Глинку его зовут! А я вспомнить не могла!» – восклицает про себя Маша.

Та женщина, что потоньше, охотно рассказывает: Михал Иваныч сегодня утром с соседом «изрядно накатили», а ему врач запретил, а это уже какой инфаркт по счёту, и дай Бог откачают.

Старые соседки ещё что-то говорят, но Глинина не слушает их. Она молча направляется к подъезду, вынимает из кармана ключ, открывает дверь, входит. Сегодня она увидела тень смерти совсем близко, но не заметила, не разглядела её, спрятавшуюся в толстом некрасивом лице этого вздорного деда, Михаила Ивановича. В мире, где люди смертны – смертны они по любой ничтожной причине. Страшно подумать, что инфаркт у соседа случился потому, что он так разнервничался из-за этой дурацкой лужи. Из-за глупой, бессмысленной, никчёмной, никакой лужи! Но ведь она, Маша Глинина, её сотворила. Она мылась, она лила воду. И лужа образовалась. Она этого не хотела. Конечно, она не виновата, нет… Старик пил, и кто просил его так злиться из-за ерунды? Но если дед умрёт, то лужа будет иметь отношение к его смерти, и, значит, лужа эта, презренная, мокрая, – всё-таки не ерунда, и в ней есть смысл, и она может решить чью-то судьбу… И ведь если даже лужа – не вздор, не бессмыслица, то что же тогда вообще считать вздором? Что же тогда важно, а что – нет? Да и что сама Маша? Как любой человек, она на восемьдесят процентов состоит из воды – что же она такое, если не просто большая ходячая лужа?

Маша Глинина поднимается по лестнице. Она переставляет ноги будто в оцепенении, какая-то твёрдая, каменная, и вдруг в её сознании снова начинает звучать музыка. Нет, не та мелодия, которую она носила в голове и мечтала выпустить на белый свет, – другая: траурная, скорбная, медленная. Маша входит в квартиру. Снимает верхнюю одежду, разувается. Постиранное бельё покоится в чреве стиральной машины, на полу в ванной не исчезает лужа. Маша идёт на кухню.

Она опустошает пакет с продуктами и помещает их в холодильник. Подходит к раковине. Немытые тарелки стоят одна в другой, верхнюю наполняет желтоватая мутная вода с остатками вчерашнего ужина. На поверхности, как листья кувшинок, плавают кусочки петрушки и каких-то ещё овощей. Мелкими камушками к стенкам тарелки приклеились крупинки гречки. Маша открывает кран. Чистой струёй течёт вода. Маша берёт верхнюю тарелку, выливает из неё кисло пахнущую жижу. Камушки гречки остаются прилипшими. Она принимается мыть посуду. Тёплая водичка так приятно течёт по рукам, смывает с тарелок кусочки еды, смешивается с ними, со старой, застоявшейся в тарелках водой и убегает вниз, спускается в подземное царство канализационных труб, течёт и течёт по ним, вбирая в себя всё больше и больше грязи и нечистот, наполняясь ими, течёт и течёт, до самой центральной канализационной магистрали, до самого центра Аида, где потом ей предстоит вновь отринуть от себя всё, что засорило её на время, и снова стать чистой, пустой, прозрачной.

Маша медленно моет посуду, в её ушах звучит траурная мелодия – сначала тихо, потом становится всё громче и громче, всё реальнее, плотнее, тяжелее. Это сначала удивляет Машу и даже нравится ей, – она и не знала, что так бывает, – но потом начинает пугать. Машу охватывает паника. Она хочет, чтобы эта музыка затихла, замолчала, хоть на минуту перестала быть, но ничего не выходит. Кажется теперь, что в голове играет целый симфонический оркестр: звонко, сочно, отчаянно – и каждую партию она отчётливо слышит! В ушах звенит, и, чтобы заглушить этот звон, Маша начинает петь главную тему, петь во весь голос, так громко, как она только может! Сердце колотится, воздуха не хватает. Маша думает, что у неё, как и у соседа, сейчас случится сердечный приступ. Она больше не может быть одна. Ей нужна помощь, сейчас, сию же минуту! И Маша бросает грязную тарелку, которую только что взяла в руки, кран остаётся открытым, вода течёт. Маша бежит в прихожую, забывает надеть пуховик и сапоги, в носках вылетает в подъезд, дверь в квартиру остаётся открытой настежь. Она сбегает вниз по ступеням, скорее, скорее – и вот уже на улице, снег искрится на солнце.