Страница 13 из 16
Генриетта Мондри особо подчеркивает, что
В современном розановедении укрепилась установка на рассмотрение Розанова как писателя. Работающего в поэтике постмодернизма. Это мнение разделяется и мною <…>: тексты Розанова построены по законам паратаксиса[45], который есть одна из доминант постмодернизма. <…> о паранойе и шизофрении, и паратаксисе и метонимии[46] как соответствующих характеристиках модернизма и пост модернизма[47]. О метонимии у Розанова как знаке его близости к постмодернистской поэтике[48][КУРГ-МОНД. С.267].
Выступая как бы от имени обывателя, охранителя «земного уюта», изо всех сил старающегося приструнить неумолимо надвигающееся время перемен, Розанов-трикстер свои «пестрые мысли» манифестирует как идеи, не менее эпатажные, чем те, что провозглашались его идейными, якобы, противниками – декадентами и радикальными модернистами. Вся его критика с точки зрения сложившихся к тому времени представлений об истории русской литературы – «пощечина общественному вкусу», декларируемое им отрицание христианских ценностей и преклонение перед текстами Талмуда – кощунство ересиарха, разглагольствования об иудействе и «еврейском вопросе» – чистой воды антисемитизм, а откровения, касающиеся сексуальности, семьи и брака – крайняя степень непристойности, граничащая с порнографией.
– И ничего более оголтелого нет?
– Нет ничего более оголтелого.
– Более махрового, более одиозного – тоже нет?
– Махровее и одиознее некуда. Прелесть какая. Мракобес?
– «От мозга до костей», – как говорят девочки. – И сгубил свою жизнь во имя религиозных химер?
– Сгубил. Царствие ему небесное.
– Душка. Черносотенством, конечно, баловался, погромы и все такое?..
– В какой-то степени – да.
– Волшебный человек! Как только у него хватило желчи, и нервов, и досуга? И ни одной мысли за всю жизнь?
– Одни измышления. И то лишь исключительно злопыхательского толка.
– И всю жизнь, и после жизни – никакой известности?
– Никакой известности. Одна небезызвестность [ЕРОФЕЕВ Вен.].
Ибо стоило ему только с детской, якобы (sic!), искренностью сознаться:
Даже не знаю, через «ять» или «е» пишется «нравственность». И кто у нее папаша был – не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее – ничегошеньки не знаю,
– как на его голову обрушивался град общественного возмущения. При этом сам Василий Васильевич удивлялся:
Куприн, описывая «вовсю» публ. д., – «прошел», а Розанов, заплакавший от страха могилы («Уед.»), – был обвинен в порнографии.
Не понимаю, почему меня так ненавидят в литературе. Сам себе я кажусь «очень милым человеком».
Люблю чай; люблю положить заплаточку на папиросу (где прорвано). Люблю жену свою, свой сад (на даче). Никогда не волнуюсь и никуда не спешу.
Такого «мирного жителя» дай Бог всякому государству. Грехи? Так ведь кто же без грехов.
Не понимаю. Гнев, пыл, комья грязи, другой раз булыжник. Просто целый «водоворот» около дремлющей у затонувшего бревна рыбки.
И рыбка – ясная. И вода, и воздух. Чего им нужно?
(пук рецензий).
Впрочем, «возмущение» представителей общественности было, видимо, с «двойным дном», ибо:
говорили о Розанове знающие люди: поймите, как он ни задевал Церковь, она его любила, потому что видела что вся благоразумная рассудительность религиозной философии Булгакова, Франка, других, такая умная, веры мало прибавила, а несколько розановских слов о чадолюбивом диаконе, о Боге «милом из милого, центре мирового умиления» имеют такую силу и так располагают к вере [БИБИХИН].
Розановский идейный оппонент – философ-мистик Владимир Соловьев учил:
Идеал должен быть одноцентренным, довольно того, что наша реальная жизнь и история расплываются.
У самого же Розанова никакого центра не было: все у него плыло, менялось, безнадежно запутывалось, даже самое что ни на есть главное для христианина – душа:
Душа моя какая-то путаница, из которой я не умею вытащить ногу…
При всей своей одиозности Розанов – крупная фигура Серебряного века, столь богатом выдающиеся имена. С ним можно и должно спорить, возмущаться – он к этому призывает и сам с собой делает это постоянно. Но по глубине своей мысли и изысканности ее выговаривания на письме он остается одним из самых искренних и трогательных и задушевных русских писателей-собеседников. В литературных «коробах» есть и нежность, и радостное удивление прелестям мира сего, и смелость, и острота мысли… Бог для Розанова – невидимые миру слезы, которые есть мера человека и его поступков. «Приступите к Нему и просветитесь» (Пс. 33:6). Сам он предстоял пред Ним таким, каков есть, «не в мундире». И все, чего бы он не говорил, какую бы эпатажную ересь не нес, все у него обращено Богу, как и его грусть, одиночество и восхищение – всегда с умилением! – Творением.
Чувство Бога есть самое трансцендентное в человеке, наиболее от него далекое, труднее всего досягаемое: только самые богатые, мощные души, и лишь через испытания, горести, страдания, и более всего через грех, часто под старость только лет, досягают этих высот, – чуточку и лишь краем своего развития, одною веточкой, касаются «мирам иным».
…Я мог бы отказаться от даров, от литературы, от будущности своего я… слишком мог бы… Но от Бога я никогда не мог бы отказаться. Бог есть самое «теплое» для меня. С Богом никогда не скучно и не холодно.
Розанов – «религиозный мыслитель». Соотношению этих двух составляющих своего мировоззрения он определил с исчерпывающей полнотой:
Боль жизни гораздо могущественнее интереса к жизни. Вот отчего религия всегда будет одолевать философию.
В итоге всех размышлений Розанова все у него сводится к Богу:
В конце концов Бог – моя жизнь. Я только живу для Него, через Него; вне Бога – меня нет.
В статье «С носовым платком в царствие небесное» Андрей Синявский утверждает, что:
Розановская полемика с христианством – это совсем не богословие и не метафизика. А это попытка защитить человека, мир и Самого Бога – от небытия. Поэтому Розанов не зол, а добр в своей религии. В письме Голлербаху 1918 года он даже утверждает, что он, Розанов, куда добрее Христа. «Никогда, никогда, никогда я бы не восстал на Христа, не "отложился" от него (а я и "отложился" и "восстал"), если бы при совершенной разнице и противоположности, бессеменности и крайнесеменности не считал себя богаче, блаже (благой), добрее Его».
Соответственно, и своим стилем Розанов как бы защищает дух от бесплотности и бескровности. Поэтому он оплотняет свои образы, вливает в них кровь – причем в образы, заведомо неосязаемые [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 454].
Говоря о мировоззренческих представлениях Розанова, уместно озвучить точку зрения знаменитого польского слависта и культуролога Анджея Балицкого. В предисловии к своей «Истории русской мысли от Просвещения до марксизма» он пишет, что:
для того чтобы лучше оценить особые достоинства и своеобразие русского философствования <…> методически продуктивнее говорить о «русской мысли» вместо «русской философии», принимая во внимание, во-первых, что философия в России очень поздно и не очень прочно была институализирована в качестве академической дисциплины (вплоть до 1905 г.), и вследствие этого, во-вторых, русская мысль всегда была не столько профессиональным, сколько общественным делом – «мировоззрением» прежде всего и в конечном счете; это и делает ее такой интересной для историка философии [WALICKI. Р. XI11—XVII].
45
Паратаксис – стилистическая форма. Построенная на противопоставлении событий без логической или прямой последовательности; характерна в частности для древнееврейского нарратива Ветхого завета.
46
Метонимия – вид тропа, словосочетание, в котором одно слово заменяется другим, обозначающим предмет, находящийся в той или иной связи с предметом, который обозначается заменяемым словом. Замещающее слово при этом употребляется в переносном значении.
47
См. [HASSAN].
48
См. [ГРЮБЕЛЬ (II)].