Страница 7 из 9
Но с середины августа – время приземления —
земля становится тяжёлой… Скучно объяснять,
как делается то, что сам я не умею… Ужас
уж пишет на песке – к воде. Вода родила гадов…
И лучше обо всём на свете представлять. Но хуже
об этом говорить… Вот шмель летит. И музыки не надо
писать к его полёту.
Замедляется время, когда растрёпанный куст
рябины, всю ночь проспавшей за моей оградой
и позабывшей спросонья ветра железистый вкус
и непонятные дереву мёртвые формы грядок,
замедляется время, когда рябина в глаза
настойчиво взглянет – деревья становятся зрячими,
когда почуют знакомца. Но это нельзя доказать,
как мысль чужую увидеть. Взгляд умирает в прозрачном,
если только не выдумает цвет, объём и рельеф
Атлантиды подводной и строй небесных лесов.
А неприметное время – со второстепенных ролей —
в любом финале есть главное действующее лицо,
когда оно остановится. Невидимость – свойство движения
не только времени… Медленно рябиновый куст
перекрестит меня.
А небо сегодня иное: будто на поле сражения
растёт голубая трава сквозь рёбра облака перистого.
Тени вещей тяжелее вещей. На мне коченеет
тень потолка – и кожа моя превращается в наст.
Смешно объясняться словами – как с человеком —
с собою самим, ибо точно: кто-то из нас
не человек, а некто, родственный тени,
игра моего очертанья, забава светил…
Насколько ничтожно в пространстве ума моё тело,
настолько я сам бесконечен – не уследить,
и страшно не вернуться, меж звёзд заплутавшись,
остаться в истории древнего мира, прогулку продлив,
увлёкшись беседой о мире и людях с Плутархом,
слова чередуя с вином. Вино образует пролив
меж двух океанов, судеб и эпох, пространств и наречий…
Заблудшие в мыслях идут сквозь людей – и нет им оград…
Смешно объясняться словами – как с человеком —
с собою, достигшим края Вселенной, нащупавшим край.
Через соломинку высасывает свет
остатки сна в зрачках. И вновь
настало утро. А вчерашняя постель
покалывает тело сеном снов.
День, ты смешон: уж скоро полдень,
а ты завяз в тенях, тенетах грязных.
Я не играю. Я – мешок, наполненный
гвоздями снов со шляпками боязни.
Здороваюсь с людьми. Я отгадал:
людей сближает изначальная неправильность
и жажда близости, когда
себя словами выправить пытаемся.
А глину лиц людских измяли пальцы
теней предметов – близких и далёких.
Ночь на осколки зрения распалась.
Углы усмешек встречных колют локти,
затылок, спину рвут на полосы.
Я ощущаю липкое и гадостное:
как встречный обернувшимся становится,
и влазит взгляд в меня – как градусник…
Пытаюсь быть приветливым и лживым,
посмеиваюсь тихо над собой.
Но чувствую, как в теле моём жилы
вдруг застывают проволокой стальной,
и клонит в сон…
Место, в котором живу, ничем не отмечено.
Чтобы его не забыть и не спутать с другим,
словами столблю, отождествляю с вечером,
глухим и невнятным, будто сквозь зубы гимн
или ругательство, если погода как тряпка сырая.
А все перемены места – общие чем-то с золою:
когда, срывая черёмуху, – ветер срываю,
к другу в дом заходя, – оказываюсь под землёю.
Время, в котором живу, непримечательно.
Кровь? Но ведь кровь бежит во времени всяком,
иначе это не время. А крики – то же молчание,
ибо не сказано главное, что человек – это слякоть,
суть необретшее форму состояние мира… Соврать бы,
назвать человека венцом (хотя б деревянного сруба).
За неимением лучшего любить остаётся собратьев,
хотя бы уже потому, что есть в них что-то от друга.
Душа, что во мне и во вне, обычна и заурядна, —
пространство, себя пожирающее с первобытным рыком, и
есть небо ещё – но не звёзды – потери его озаряют,
высвечивая перспективу: осколки, остатки и рыхлое.
А в общем-то, бред о душе иссушает нас: сух
становится вдруг разговор, коснёшься лишь полога светского,
за коим таится такое – произнесённое вслух,
испепелило бы Вечность, на память оставив сиесту нам…
Как это соединить? И кто будет в этом селе,
где небо разъято с Душой, не пачкает руки земля?
Есть лишь невозможность признаться во всём самому себе —
идущая и приходящая дорога в самого себя.
Бесконечная пропасть неба, пока не появится птица
или с поверхности океана тихое облако не воспарит…
А мир – если судить по мне – вовсе не изменился:
не добр и не зол – но отзывчив. До той поры,
пока не утрачена связь. А всё, что потеряно, – не потеряно,
оно скрывается от меня в противоположном:
друг – в недруге, в Боге – боль… И я не стучу по дереву,
говоря о возможном конце, ибо и он возможен.
Знакомая смерть, повторяясь, стала числом. И если
служит распятье Христа деревянным плюсом,
то значит, что этот мир – уравненье с одним неизвестным:
действительно ли искупила грехи наши смерть Иисуса?
…А мир остаётся прежним – неотвратим. Оказалось,
что зло и расплата за зло уравновешены. Незачем
пенять небесам, что невинные несут за него наказание.
Бог не лепил человека – Бог лепил человечество.
Но разуверился в нём – и скомкал глину животную.
Когда человек недолепленный Создателя вновь повстречает?
За что – за какие заслуги – приходит весна ежегодно? —
будто весёлый палач без топора… Всё сначала:
можно принять в темноте голову за булыжник
и убедиться – об стену – в прочности этакой унии…
Наверное, появилось нечто – нечто, что больше жизни,
и просто люди ему имя ещё не придумали.
Ольга Балла. Глагол несбывшегося времени
© Ольга Балла, 2023
Поэтическая речь Александра Банникова натянута между полюсами испытанных поэтом влияний – столь же разных, сколь и характерных для его поколения и времени. Разные голоса, стилистические манеры, модели поэтического поведения, внутренние цитаты, с трудом, если вообще, образующие цельность, не столько взаимодействуют внутри этой речи, сколько конфликтуют друг с другом, спорят, выталкивают друг друга.
Здесь можно расслышать то Маяковского – почти неизбежного для взрослевших в советское время:
Через ущелие боли моей головы
дует сквозняк прегрешений всего человечества,
то фольклор (а вслед за тем и русский рок, как раз начинавшийся в его время):
Тут пятый – тёмный – угол по-вороньему каркнул,
а валенок спрыгнул с печи – да плясать давай…