Страница 2 из 9
Особенно важно, что публикациям текстов сопутствует культурологический анализ, попытки понять авторов и тип их культурного участия на фоне эпохи, корни их поэтики, особенности поэтических сред, к которым те принадлежали. Такой комментарий достался, к сожалению, не каждому поэту, но так пишут Александр Марков об Александре Егорове, Елена Семёнова о Кате Яровой, Светлана Михеева о Янке Дягилевой, Георгий Квантришвили о Виталии Владимирове и Александре Пурыгине, Андрей Козырев об Андрее Чертове, Елена Пестерева о Гоше Буренине.
Читателям не сможет не броситься в глаза характерное для времени, для его воздуха, лишь отчасти парадоксальное соединение новизны и катастрофизма – частью боровшихся друг с другом, частью подпитывавших и стимулировавших друг друга. Активная поэтическая работа практически всех авторов антологии пришлась на время активной и нередко травматичной смены ценностей, ориентиров, моделей поведения. Все они, при многочисленных своих различиях, – люди большого водораздела.
Таков и тихий лирик, говоривший сам с собой на материале повседневности (в 1990-х, но помимо всякой истории – в некотором «всегда»), – Михаил Дыхне. Таков и совершенно внеисторический – даже вневозрастный, тихо и просто говорящий (вплоть до 1990-х) о сакральных основах жизни Олег Чертов, стихи которого – почти (иногда и не почти) молитвы. Время у него одно: метафизическое, апокалиптическое. Он постоянно живёт в предчувствии конца света и даже чуть ли не в начале этого конца и говорит почти исключительно об этом.
Страстной четверг. Христовы руки
Пером пасхальных четвергов
Смыкают временные дуги
Последних годовых кругов.
(апрель 1985)
Христос, сидящий одесную,
Молитве горестной внемли!
Замкни петлю мою земную
И душу отпусти с Земли.
(тогда же)
Кажется, будто он стоит в книге особняком – и интонационно, и тематически: ещё во глубине восьмидесятых он писал фактически только религиозные стихи. Разговаривал с Богом и думал о Нём ещё в самом начале 1980-х и Александр Сопровский:
Господь, отведи от греха благодать
Под сень виноградного сада.
Сподобь ненавидеть, вели не прощать,
Наставь нас ответить, как надо.
(1980)
Но Чертов – только об этом, только об этом. Советских примет, черт советской поэтики, советской лексики – ни единой. Как если бы советской истории – всей, включая литературную, – не было и он начал бы говорить сразу после Блока (или даже одновременно с ним), чьи интонации у него отчасти узнаются. Впрочем, на самом деле исторические события он очень даже видел, своё суждение о них имел: «До сатанинского обличья / Страна моя искажена» (1985), «События все на Руси непременно кровавы! // Смурная страна: лихолетье – застой – лихолетье…» (1991) и в начале девяностых – перестав быть тихим лириком – заговорил, даже возопил о них громко и с интонациями библейского пророка:
Господь, Господь, мой дольний дом в огне.
Не я ль Тебя молил о том пожаре,
Чтоб кровью захлебнувшейся державе
Не сдохнуть на Иудином ремне?
И вот огонь, которого мы ждали,
Потрескивая, бродит по стране.
(1992)
Поэты этого тома – ровесники воевавших в Афганистане и Чечне. Катя Яровая, там не бывавшая, пела о судьбе собратьев по поколению – про Сумгаит или вот, про Афганистан:
Бросают их в десант, как пушечное мясо.
Кто выживет – тому награды и почёт.
Пока мы тут сидим, пьём чай и точим лясы,
Сороковая армия идёт вперёд!
Идёт обратно в цинковых гробах,
В медалях, звёздах, знаках, орденах.
«Хотят ли русские войны?
Спросите вы у тишины…»
Из авторов этого тома антологии воевал только Александр Банников. Но практически все остальные – люди, как сказал в несколько сопоставимой ситуации Осип Мандельштам, «выброшенные из своих биографий»[2], внезапно попавшие совсем не в те условия, к каким готовило их советское воспитание. Они оказались в ситуации слома поведенческих матриц.
Да, поэтически это очень плодотворно. Как любой выход из инерций.
Банников: «Смешно объясняться словами – как с человеком – / с собою, достигшим края Вселенной, нащупавшим край».
Чего у этих авторов точно нет, это исторического оптимизма. Думается, нет и исторической безмятежности – у Владимира Полетаева (автор второго тома антологии, 1951–1970), например, она вполне была; и Михаил Фельдман (автор того же тома, 1952–1988) мог спокойно, хоть и горько, размышлять о метафизических проблемах и ситуации человека в мире вообще. Теперь история стала чувствоваться как воздух при ветре. Появляется катастрофизм в восприятии истории, тесно сопряжённый с темой личной уязвимости.
Вообще, люди этих поэтических поколений, кажется, особенно остро чувствовали катастрофичность, травматичность, безнадёжность существования – в том числе и обыденного, повседневного; конечность, хрупкость, обречённость жизни:
Лечу ли? Падаю ли? Плюнут с колокольни?
В руках отпиленных остались небеса…
(Макс Батурин)
Я, как лошадь со следами
Сброшенного седла на веках
Или самолёт со сломанным шасси,
Никак не могу зайти на посадку,
Так и обдираюсь о землю.
(Владимир Кокарев, в 1988-м – 17-ти лет)
Нож вскрывает шею,
И голова моя должна отпасть,
Пальцы судорожно барабанят
По железному подносу,
Кровь удивлённо остановилась
Перед невиданной железной преградой…
(Илья Кричевский, убитый во время путча 1991-го).
этим явно связаны настойчивые мотивы личного поражения, неудачи жизненного проекта в целом, трагического финала – независимо от того, по доброй ли воле автор ушёл из жизни:
Не состроить ли
Гримасу сумасшедшего
Совсем неприхотливого
Папоротника.
Или… Или впрочем
Ну что ж —
Я закончил.
(расстрелянный слепо-случайными убийцами Роман Барьянов)
Меня больше нет:
Ты видишь,
Как я разложился
На мёд и утренний свет,
На хлеб и вино…
<…>
…думаешь:
«Лучше ничего не трогать.
Опять умер».
(попавший под автомобиль Евгений Борщёв)
Мартобря тринадцатое число —
Ровно год с тех пор как меня не стало.
(Сергей Галкин)
Как жутко нам, галчонок,
околевать!
(он же; и в этом опять же нельзя не слышать отголосков остроактуального для времени Мандельштама: «Куда как страшно нам с тобой, / Товарищ большеротый мой…»)
2
Мандельштам О. Конец романа. Цит. по сайту «Русская виртуальная библиотека»:https://rvb.ru/20vek/mandelstam/dvuhtomnik/01text/vol_2/01prose/0644.htm