Страница 27 из 37
В настоящее время Ока является важным физико-географическим рубежом – по её долине проходят границы между лесной и лесостепной зонами. На высоком правом берегу Оки почти нет леса, лишь кое-где сохранились остатки дубрав и берёзовые колки. Здесь много оврагов, прорезанных бурными весенними талыми водами и паводковыми потоками. На левом берегу долины порой видна целая серия песчаных террас. Они обычно покрыты сосновыми борами, нередко с примесью липы и клёна. Ока замерзает в конце ноября – начале декабря. Вскрытие её происходит в первой декаде апреля. Половодье на Оке очень бурное. Уровень воды в многоводные годы может подниматься на 10–13 м. Вода несётся со скоростью 3 м/с. В Оке водятся все рыбы, свойственные Волжскому бассейну. Издавна Ока считается лещёвой рекой, и сейчас лещ преобладает в ней на всем протяжении. Обитают в Оке и другие виды рода абрамис – синец, глазач, густера. Прочие карповые представлены плотвой, краснопёркой, подустом, жерехом, язем, ельцом, уклейкой, сазаном, пескарём, голавлем, чехонью. Из осетровых в Оке живёт только стерлядь. Представителями окуневых в Оке являются судак, окунь, ёрш. Водится в Оке и щука. Самыми распространёнными, кроме уже названного леща, являются плотва и густера».
И отдельно про славное имя. Название, этимология, бывает особенно устойчивой, когда несколько разных смыслов накладываются на одно звучание, причём, так может статься, что эти разные смыслы просто в своё время разбежались из единого же и теперь, блудные дети, возвращаются. Так наверняка произошло и с Окой. Это и аква, то есть ставшее (без слышимого «в») весьма распространённым международным именем воды вообще, это и око – глаз, инструмент для смотрения и видения («как в воду смотрел»), это и тюркское уважительное к старшему – ака, и санскритское место жительства, родина – ока. У латышей aka значит «колодец», в архангельском диалекте зафиксировано понятие околом в смысле «маленькое озеро», у финноязычных лопарей есть еще одна корневая основа, подходящая на роль лексической крестной матери-Оки: йока – река. Сходным образом звучит слово река у ряда сибирских народов, говорящих на тунгусо-манчжурьских языках: у эвенов (ламутов) – оккат, у эвенов – оката. А самые что ни на есть местные мордовские народы считают, что название это произошло от мокшанского – а именно мокшане одними из первых заселили ее берега – слова оца, что значит «большая». Вот так всё снова и сплелось, вернулось в стародревнее прасмысл-имя – Ока.
Белый свет
Я неоднократно рассказывал о том, при каких обстоятельствах открыл вращающееся магнитное поле.
Не хочу повторяться, скажу лишь, что в тот момент у меня перед глазами было заходящее солнце.
Чуть больше десяти лет назад, когда Капитан, тогда ещё не Капитан, а просто Шура Скурихин, уже через два месяца после распределения впервые попал в колхоз, в это самое Малеевское, он со второго этажа «Хилтона», где их разместили, увидел – беда ли, что после грамм трёхсот? – мощный белый столб, как будто поддерживающий вечереющее небо. «Что там за прожектор?». Никого из компании больше не заинтересовав (стол был яств, а какой столб, когда стол?), да никто почему-то его и не разглядел («глюкует молодой!»), выбежал посмотреть. Столб, казалось, был «врыт» совсем рядом, за крайним сараем. За сараем его не оказалось, но он и не пропал, световой сноп чуть расширился, едва поредел и отступил в глубь ивовых зарослей. Казалось бы – свет и свет, мало ли бликов рождают земные воздухи, и не просто белых – цветных, одна радуга в тысячу раз интересней любого белого столба, да ведь не в одной красоте дело, не только она влечёт к себе, но ещё – и гораздо в большей мере! – тайна, угадываемая иногда не в цветном и сияющем, а в простом чёрно-белом, и её, тайны, наличие расцвечивает простое в самые немыслимые, недоступные глазу краски, тогда как по понятной радуге только и скользнёшь взглядом. Так с женщинами: иная красота и хороша лишь для скольжения по ней взглядом издалека, а намертво цепляет только тайна, спрятанная в, казалось бы, простушке; она, тайна, и становится истинной красотой, влекущей и ведущей. Тут чары. Вот и Шура – была бы тогда в небе радуга, да хоть и северное сияние, заблудившееся, бывает же, в земных широтах, полюбовался бы, да и вернулся допивать, но его зацепило. Именно – зацепило. Заинтригованный, нет, скорее всё-таки зачарованный, Шура полез напрямую, по колено в оставшейся от разлива воде, через лозняковую чащобу, нанесённые половодьем завалы всякого плавучего прибрежного мусора, и удивлялся, что с каждым шагом идти ему становилось не тяжелей, а легче, веселее. Через полчаса он вышел на песчаный берег Оки, на косу, перед ним была многокилометровая гладь прямо – упрямо! – натекающей на него широкой, в полкилометра, не меньше, реки, тут же, всей мощью, резко уходящей от смотрящего влево, дальше было только плыть, но куда? Столб исчез. В первую секунду он решил, что светом был каким-то образом поднявшийся мираж этого длинного, величественно упиравшегося в него прямого участка Оки, а уже во вторую он не думал ни о чём, ему вдруг стало так хорошо, так счастливо, что ни думать ни о чём, ни делать не моглось и не хотелось. Так счастливо ему было только однажды в сопливом детстве, он почему-то сразу вспомнил это мгновенье, ни с того, ни с сего: на проезжей улице, где, в паузах между ползущими с асфальтного завода грузовиками, они играли то ли в лапту, то ли в футбол, что-то случилось с окружающим миром – исчезли битый в рытвинах асфальт, пыль, серый штакетник заборов, сараи, бараки, финские двухэтажные дома, пацаны из обоих команд, лучший друг детства Генка Бренделев (Брендель), машины, люди… осталось только бесконечно глубокое голубое и одновременно разноцветное небо и стремительно наполняющий открывшуюся во все стороны грудь восторг – обе эти бездны вдруг слились и стало… Дальше слова бессильны. Потому что не только нет слов, обозначающих даже меньшее из возникшего букета – цвета и запахи, даже самих таких цветов и запахов нет в человеческой палитре. А кроме цветов и запахов там было… что? Что?..
Позже, когда он пробовал-таки понять, то есть в человеческих понятиях определить это состояние, получалось нечто вроде всеприсутствия, сверхоткрытости, чувства родства со всем-всем во Вселенной, что уж говорить про Землю, где не то что всякая букашка, каждый камень вдруг виделся не меньше, чем близким родственником, связанным с ним… нет, не так: не связанным, а находящимся вместе с ним в одном животворящем бульоне, в котором всякая боль, печаль и счастье – общие. Что уж говорить о людях, они все стали не просто родня, они все – он сам, все – и зачарованные тёмным духом кровники, и равнодушные чужекровцы, и даже тайные недруги и явные враги… (Не потому ли, думал он потом, вспоминая это состояние, мы их никогда не то что не уничтожаем, хотя по трезвому рассуждению нужно бы, а даже и не наказываем за все творимые против нас подлости и гадости. Родня по вечности, чёрт бы их драл…)
Пробыл он на тогда косе часа два. Из сладкого забытья вывел его подплывший на челне к берегу старик.
– Ночь без минуты, ай забылся? – спросил то ли с усмешкой, то ли с сочувствием. – Давно на тебя гляжу.
Шура очнулся, но не мгновенно, не сразу – сначала как будто махнул рукой напряжённо ожидающим этого взмаха товарищам: «Здесь!»
– Московский?
– Нет, из Лыткарино, – ещё озирался, вспоминая себя. Отчего-то болели, как перенатруженные, плечи.
– Знатное место.
– Чем?
– Там же камень!
Старик был маленький, сухонький – так себе, глаза только улыбались, именно глаза, как будто не с этого лица, изморщиненного, щетинистого, невнятного, да обратил внимание на коричневую пятерню, держащую весло – чисто клешня, она была на уровне головы и, даже сжавшая древко, казалась больше головы вместе с кепчонкой и торчащими из-под неё пегими клочками волос. «Хиромант заплачет… заблудится и заплачет».