Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 38

– Ты это всё в своей «Махабхарате» вычитал?

Аркадий посмотрел на друга с сожалением:

– Есть, Сеня, знания, которые получаешь из книг и разговоров с разными людьми, а есть и другие, которые из тебя самого, через тебя от кого-то всезнающего. В книге только малая подсказка, если своего знания не откроешь – и от книги проку ноль, а то и хуже. Вот что нынче плохо: книги читать учат, а самих себя – нет.

– И в воду смотреть не учат, – поддел Семён.

– И в воду…

– Давно хотел спросить: когда в воду свою смотришь, ты там реально что-то видишь или просто просветление в мозгу наступает?

– Реально… наступает просветление.

– Как, как?

– Как… поклёвка.

– Всё у тебя, как поклёвка.

– Говорю же: тысячу раз хочу сам этот момент зафиксировать: не клевало, не клевало, и вдруг клюнуло, а как – уже не думаешь, не до этого, клюёт же!

– А я ведь видел в Бору белого коня… Слушай, а что за день такой длинный – в 260 суток?

– Это вместе с зорями. Полярный – ну, когда наши предки жили за полярным кругом, в межледниковье. Он, конечно, не назывался «полярный», он назывался день Бога или Божий день. Мы же говорим «божий день», так это в языке ещё с тех времён.

– Ого!.. Точно, видел я белого коня на Бору… А что ж мы выпить с собой так мало взяли?

– Обижаешь… – Аркадий показал оттопыренный плоской фляжкой карман.

– Вот это хорошая книжка. Любишь ты читать…

– Я? – Аркадий посмотрел на Семёна с презрением. – Я читаю только Сабанеева и сказки: «Махабхарату» и наши народные.

– Правильно! Вся остальная эта литература – херня.

– О! Кого я слушаю?

– Слушай, слушай! И особенно великая русская.

Аркадий смотрел удивлённо: Семён против писателей? Ладно бы против советских, их сейчас только ленивый с грязью не мешает, но против великих русских?

– Что смотришь? Если бы с Гитлером воевали чеховские нытики, то ты бы сейчас при самом благоприятном раскладе…

– Помню, помню – в гаштете толчки чистил.

– У тебя у самого-то нет чувства, что в войне воевал какой-то другой народ? Что тут два разных народа: один в великой литературе – неизвестно от чего спасающиеся идиоты плюшкины в футляре и на диване, и совершенно другой – в великой войне… и сам понимаешь, какой из них настоящий. Эти великие писали про себя, с понтом переодевались в зипун, вставали перед зеркалом и давай по себе, несчастному, сопле-слёзы лить… Поэтому и живём в королевстве кривых зеркал, где всё наоборот. Почему в школе ни один разотличник не любит литературу, а особенно русскую литературу, великую русскую? Да потому, что детей не обманешь. – И заговорил дальше, как бы проверяя себя, словами из сна: – Вся наша «великая» не о нашем народе, как будто не о нас. Один славный параноик сочинил свою драную «шинель», другой авторитетный припадочный… – осёкся, покосился на Аркадия, но тот не повёл бровью, – сказал, что мы все из неё вышли. Всё: клетка-книжка захлопнулась! Акакий там хозяин, Муромцу места нет, пошла работа на понижение – маленькие, жалкие, пьяные самодурчики… Разве мы такие?

Они остановились, посмотрели друг на друга и какое-то время шли молча…

– Это мы стали такими, это она – в том числе и она! – нас такими сделала! – с новой горячностью начал Семён. – Если сто лет талдычить человеку, что он ничтожество и раб, пожалуй, он таким и сделается.

– Тысячу.

– Что – тысячу?

– Тысячу лет. Ровно тысячу лет, год в год, месяц в месяц, чуть ли не день в день! Когда, кстати, попы праздновать собираются? Африку надо спросить.

– Откуда ему знать? Темнота – главная ипостась светоносного христианского учения.





– По-твоему выходит – Гоголь виноват?

– И Гоголь. Знаешь его кредо: «…нельзя иначе устремить общество или даже всё поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости». Вот и впряглись эту настоящую мерзость смаковать. Не слишком ли увлеклись, уважаемые? Так увлеклись сами и увлекли доверчивый русский люд, что кроме мерзости теперь даже и на улице ничего не услышишь. Все души – мёртвые. Не перемертвил ли, Николай Васильевич? Не пересолил ли, Антон Павлович? Ну, и остальные иже с ними, нытики. Чем надо гордиться – мы это гнобим, что надо гнобить – мы на руках носим. Стрелять не надо, мы себя сами зарывать начали, вот она, беда… Хотя Гоголь в конце жизни, похоже, понял, что перемертвил: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…»

– А сам-то что пишешь? У тебя ведь тоже, не люди, а… один – таракан, другой и того хуже – гриб. Сам-то почему Муромца не славишь?

– Где его сейчас найдёшь… – вяло ответил Семён, уже сообразив, что Гоголю «и иже с ним» сто лет назад Муромцев искать было не в пример сложней.

– Выходит, что ты ещё больший соплежуй.

Семён от такого неожиданного поворота сник совсем.

– Да не грусти, – толкнул его в плечо Аркадий, – это даже здорово, что Акакий. Значит, можем себе позволить. Умаляем – значит, есть что умалять.

– Не умалимся ли до черты?

– Как почуем, что до черты, увидишь: сразу начнём себя возвеличивать.

– То есть, если начнётся героика, значит, отступать некуда – позади Москва, только вперёд?

– Ну. Это ж наш способ быть: умалиться-возвеличиться. Как говорит Николаич – переменный ток, Тесла. Вблизи кажется непродуктивно, а в историческом масштабе – сказка!

– Знаю, сказки ты любишь… Какие, кстати, твои любимые?

– О спящей царевне и семи богатырях.

– А наоборот сказки нет? О царевне и семи спящих богатырях.

– Это про нас с твоей Катькой, что ли? Подходит… как частное решение. Но правильное, главное – о спящей царевне и семи богатырях.

– Спящих.

– Да, пока спящих. Сначала нам самим надо проснуться, но потом за главное дело, за царевну! Из-за чего сказку и придумывали, миллионы раз пересказывали детям, отрокам, взрослым – искать и будить спящую царевну.

– Да кто она?

– Ты что? Родина. Россия. Русь! Украли, спрятали, усыпили.

– А хрустальный гроб – шестая часть земли?

– Все настоящие русские народные сказки – только об этом.

– Зашифрованное послание?

– Какое зашифрованное? Прямое обращение, а мы вот не понимаем: смотрим в упор и не видим, привыкли, притерпелись.

– Чего не видим?

– Очевидного! – Аркадий сорвал с обочины цветок: – На вот, посмотри, что видишь?

– Цветочек.

– Всмотрись, какой же это цветочек? Это же…

У себя в Мещере, в короткоштанном детстве, Аркадий на цветочках чуть не свихнулся, его даже дразнили «девчонкой», но он до сих пор уверен, что цветы, если дарить, то – женщинам, а понимать их – дело мужское; причём совсем не каждый может разглядеть суть цветка, увидеть в нём, если хотите, пространственно-временную модель всего мироздания, да и не модель даже, а само это мироздание, разве что в сильно-сильно уменьшенном варианте (никакая математика даже приблизиться к такому подобию не сможет, ибо ещё цвет и запах), а увидев – захлебнуться откровением этого мира… Душа стремительно уносилась в неведомые выси, и было бы это состояние абсолютным счастьем, если бы не начинало от непомерного счастливого напряжения или от невозможности проникнуть за последнюю шторку тайны что-то коротить в голове. Так вот однажды, когда на клумбе около булочной (мать зашла за хлебом) на Первомайской долго смотрел на цветок обычной календулы, ноготка, и вдруг всё-всё про него понял: понял, что, конечно же, это был не цветок, это была Великая Подсказка, и младенческая душа захлебнулась огромным, непонимаемым восторгом… Аркадий впервые потерял сознание. Так начались припадки. За несравненно сладким мигом следовала не сравнимая ни с чем страшная боль…

К несчастью – или к счастью, – с детства мало что изменилось, и он по-доброму смеялся над всякими искателями и открывателями структуры миров и всяких прочих пространств и эонов; над математиками, изобретающими многомерные миры – все они по какой-то непонятной слепоте не видели очевидного: Бог являл им всем эти структуры повсеместно, любой василёк или полевая гвоздичка были этой структурой и мирами. Надо было только преодолеть пригляделость… но и не сойти с ума.