Страница 16 из 17
Маленькие трагедии и сближение двух циклов
Пьесы следовали тоже одна за другой. 23 октября он закончил первую – «Скупой рыцарь». 26 октября – «Моцарт и Сальери». 4 ноября – «Каменный гость». 6 ноября – «Пир во время чумы». Это тоже был цикл.
В письме к Плетнёву Пушкин назвал их – драматические сцены или маленькие трагедии.
В «Скупом рыцаре» – картина мрачной жизни и мрачной страсти, которая разрушила душу человека, как ржавчина разъедает железо. Трагедия гибели человека под дьявольской властью денег.
Ничто прежде в бароне Филиппе не предвещало его чудовищной метаморфозы. Он был храбр, дружил с мечом, был рыцарем. Но времена изменились. Прочное положение в обществе стали добывать не рыцарской доблестью, а денежным капиталом.
«Скупой рыцарь» – пьеса о начале того «чумного» периода европейской истории, когда власть капитала принялась калечить человеческие сердца с неотвратимостью эпидемии.
Центр пьесы – монолог барона.
Это – грандиозная словесная фреска. В ней выявлены общие, так сказать, родовые черты того состояния человека, когда им овладевает жажда обогащения.
Здесь и патологическая радость, когда скупец открывает сундук и добавляет к своему богатству ещё один золотой дублон. И страх перед будущей утратой богатства. И мысль о том, что на золото можно купить всё:
Но в этом упоении – неизбежная слабость скупца и владыки. Нет, не всё ему послушно. Именно на этом в конце концов и терпит поражение барон Филипп.
Он обвиняет сына в том, что тот хочет его убить, обокрасть. Но мы видим, как беспутный, однако честный малый, его сын Альбер, с презрением и гневом отвергает предложение отравить отца.
В подвале, перед раскрытыми сундуками с золотом, барон празднует своё торжество. Однако оно тщательно скрывается от чужого взора. Не потому, что он боится кого-нибудь – «Кого бояться мне?» – а потому, что его образ жизни постыден. Ведь он всё-таки рыцарь. Рыцарь! А рыцарю свойственно быть бескорыстным и благородным.
Таким предстаёт перед нами его сын. Он отдаёт последнюю бутылку вина больному кузнецу, с презрением отказывает взять деньги у отъявленного мерзавца…
Кое-что, правда, сохранил в себе от рыцарских повадок и барон. Он говорит, например, герцогу, что в случае войны ему «ещё достанет силы старый меч за вас рукой дрожащей обнажить». Сыну, в котором он видит будущего расхитителя сокровищ, по рыцарской традиции бросает перчатку…
Вот в чём проявляется его рыцарство. Жуткий парадокс.
«Произошло чудовищное искажение человеческой личности, но не то разрушение человека, которое сделало Плюшкина “прорехой на человечестве”. Поэтому вполне естественна и готовность Барона участвовать в походах и рыцарский вызов оскорбителю»6.
Ничем не лучше барон ростовщика Соломона, который ссужает деньгами его сына и предлагает ему яд, чтобы отравить отца.
От веку стяжатели и сребролюбцы являлись потенциальными носителями преступлений. Нужен лишь повод, случай, обстоятельство. А они – на каждом шагу, ибо без преступлений – больших и малых – нет накопительства. Веками накопительство и скупость убивали в человеке всё благородное, великодушное, честное.
Над этим стоит задуматься.
А наш век – так ли уж далеко он ушёл от того, который изображён в пьесе? В конце этой маленькой трагедии, видя падение отца и отвратительную готовность сына вцепиться в брошенную ему отцом перчатку (это шанс получить свою долю), герцог восклицает: «Ужасный век, ужасные сердца!» Не формула ли это большой трагедии человечества, усиливающейся от века к веку?
Моцарт и Сальери…
Но это также одна из трагедий человечества – существование рядом с Моцартом Сальери!
«Звуки умертвив, Музыку я разъял, как труп», – произносит Сальери. Но с музыкой нельзя обращаться как с трупом. Музыка сама – часть жизни. Символ жизни.
В то же время мы видим: в Сальери выделены такие черты человека искусства, которые были характерны для всей европейской действительности конца XVIII – начала XIX века. Недаром в первом же монологе Сальери рисуется общий для людей его профессии и призвания путь постижения азов и высот музыкального искусства (в нём, кстати, кое-что поучительно для всякого, кто хочет посвятить себя искусству).
Этот рассказ передаёт общие для ряда стран Европы черты музыкальной выучки и духовного состояния одарённого ребёнка, отрока, юноши. Этот рассказ, кстати, перекликается с написанным в ту же осень стихотворением «В начале жизни школу помню я». В нём, словно дополнением к монологу Сальери, правда, в ином нравственно-этическом плане, передаётся близкая ситуация из жизни воспитанника какого-то европейского – эпохи Возрождения – учебного заведения, когда юное воображение пленяется прекрасными образами искусства.
В этом стихотворении можно услышать отголосок тех впечатлений и переживаний, которые могли выпадать на долю самого Пушкина во время его многолетнего пребывания в закрытом учебном заведении.
Одни и те же впечатления впитываются по-разному разными сердцами.
Моцарт и Сальери воспитывались на одних и тех же музыкальных образцах, созданных их предшественниками. Но у Сальери, как он сам признаётся, с детства была угрюмая сосредоточенность на самом себе. А Моцарт, как мы можем предполагать, и в детстве был натурой, открытой другим людям.
Сами по себе свойства серьёзного музыканта, характерные для Сальери, не осуждаются, не отвергаются Пушкиным. «“Глухая” композиторская слава пушкинского Сальери, – справедливо пишет один из исследователей драматургии Пушкина, – не всемирная моцартовская популярность, но всё равно – слава. В концепции пушкинской пьесы кабинетная, выверенная алгеброй музыка Сальери – тем не менее подлинная музыка»7. Их разделяет не это. Не вражда Сальери к музыке Моцарта. А та творческая свобода, раскрепощённость, моцартианство, которым наделён гениальный австрийский композитор. Именно этого не приемлет Сальери. Его оскорбляет та кажущаяся лёгкость, с которой Моцарт творит свои прекрасные произведения. Сальери добивается славы «усильным напряжённым постоянством», и ему враждебна та лёгкость, простота, открытость, с чем пришёл в искусство Моцарт.