Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 51

– Зоя Павловна, – теперь Солдатов старался не поддаваться эмоциям, – я вас уверяю, что все со временем выяснится самым объективным образом. На то и следствие. Но сейчас у меня лишь самое общее впечатление о ваших с Шаховым имущественных отношениях. Вы понимаете меня? Передо мной пока сплошные вопросительные знаки.

– Боюсь, – усмехнулась она, – что вы их выпрямите в восклицательные, а потом превратите в точку уже для меня. – Медвецкая смотрела на него напряженно. – Подумайте, о чем вы говорите! – Голос ее задрожал. – Перед вами живой человек, плачущая женщина, а вы – проверка, разбор фактов…

– Да, конечно, проверка будет. А как же? Без нее нельзя. Разве вас больше устроит, если я скажу неправду?

– Все равно у вас ничего не выйдет! – вдруг закричала она, как человек, у которого из-под ног уходит почва. – Отобрать вам мои вещи не удастся. Не выйдет. Облизнетесь только. Да, да, облизнетесь. Я юриста найму…

И Солдатов окончательно убедился, что Медвецкая вовсе не так уж обескуражена и взволнована его словами, как хочет показать. Она играет. Но для чего?

– Зоя Павловна, – сказал он, – ваш тон явно неуместен. Подумайте, о чем и как вы говорите!

– Извините меня, пожалуйста. Я погорячилась. Но поймите и меня… – Она страдальчески улыбнулась. – Я нервничаю и устала.

Солдатов отметил: глаза Медвецкой сухие, не заплаканные. Перед ним были как бы два разных человека: один – безудержный в своей ярости, другой – смирившийся и покорный.

Он видел, что Медвецкая устала, что настал момент, когда он может без особого труда потянуть за кончик запутанного ею же клубка и добраться до истины. Но делать этого не стал. Ведь это же был не допрос. На него нахлынула какая-то неловкость за минутное чувство безжалостности к этой женщине.

А может быть, она сейчас вовсе не играет, а в самом деле страдает? Он участливо посмотрел на Медвецкую, протянул руку и дотронулся до рукава ее плаща. Она отодвинула руку и взглянула на него с любопытством.

– Зоя Павловна, скажите откровенно, почему вы пришли в уголовный розыск сегодня? – Тон, которым он спросил, требовал ответа.

– Хорошо, я отвечу честно. Только… помогите мне! Поможете, если я скажу правду? Оставьте мне мои вещи… Я же во всем себе отказывала, в дом старалась принести…

– Все зависит от того, какой будет правда, – уклончиво ответил Солдатов.

Медвецкая, усевшись поудобнее в кресле, заговорила охотно, уверенно, поглядывая изучающе, словно желая убедиться в том, что Солдатов слушал ее заинтересованно.

Она рассказала о вещах, которые Шахов в последние полгода сдавал в комиссионные магазины по чужим паспортам, об автомобильных приемниках, проданных двум директорам магазинов, о денежном вкладе на две тысячи рублей, который он сделал в пригородную сберегательную кассу. Она говорила быстро, подробно, как бы заранее предвидя возможные вопросы.

Рассказ Медвецкой удручал Солдатова. Он почувствовал глухую тоску: ему было жаль Шахова. Он слушал ее, изредка кивая головой как бы в знак понимания, а сам думал о Шахове, о его нескладной, горькой жизни, которую он после освобождения из колонии полностью отдал вот этой женщине, сидящей сейчас перед ним. Не в том ли причина преступлений Шахова, что вовремя не получил помощи от единственного близкого человека, который должен был ему помочь в жизни. Наверное, не в том дело, что Шахов был судим, а в том, что судьба свела его с Медвецкой. И это было страшно. Глядя на нее, он подумал, что не такой уж точной оказалась его вера в то, что судьбу преступника решает суд и сам преступник. Бывает, что судьба эта зависит и от людей, которые, спасая и самоохраняя себя, всю свою вину перекладывают на них самих. Медвецкая уловила это его мимолетное состояние. По ее лицу тоже пробежала тень сомнения, и она замкнулась на какую-то долю минуты. Но и она тоже справилась с собой.

Солдатова вдруг охватила жалость, жалость… к Шахову!

Он и раньше испытывал чувство жалости к людям, которых, по их же выражению, «упекал за решетку». Но рождалась та жалость не сразу, а позже. Не тогда, когда человек только что сознался и перечувствовал все, а когда он перестрадал и перед судом и перед людьми, испытал то состояние острой оценки и собственной личности, и своих поступков, что по сути и являются самым началом его нравственного исцеления.

А Шахов и не сознался до конца, и не перечувствовал всего, и не начал переоценивать свою собственную жизнь, но вот ведь – возникло у Солдатова это преждевременное чувство искренней жалости к нему.

Почему же возникло?

«Наверное, – подумал Солдатов, – потому, что Медвецкая, не желая расстаться с наворованными Шаховым вещами, как бы усилила те удары судьбы, которые и без того обрушивались на него».

Если бы Медвецкая обо всем рассказала ему для того, чтобы спасти Шахова от его собственной нескладной жизни, поправить и наладить ее, он бы, конечно, увидел бы в ней союзницу и помощницу. Но мотивы ее откровенности открыли ему ту пустоту человеческих отношений, которые всегда вызывали у него растерянность и досаду. Медвецкая рассказывала не для того, чтобы наладить жизнь Шахова, очистить его и себя, не для того, чтобы отторгнуть награбленное и наворованное, она рассказывала для того, чтобы это ворованное спасти, прихватить покрепче, понадежнее. Солдатов еще острее ощутил страшное одиночество Шахова: если его покинул близкий ему человек – кто же с ним остался?..

«Да я же с ним и остался, – вдруг понял Солдатов. – Печально это и смешно. Выходит, теперь я Шахову самый близкий человек. Близкий потому, что никого, кроме меня, у него нет, нет человека, кто бы думал о нем».

Солдатов никогда не позволял себе забывать, что он работник уголовного розыска. Он помнил об этом даже в минуты невольного душевного «расслабления». Знал, что и в этих обстоятельствах должен, несмотря ни на что, защищать людей, интересы закона.

С формальной точки зрения Медвецкая должна была импонировать ему: рассказала о том, что было только ей известно. Но для Солдатова как для юриста всегда были максимально важны мотивы поведения человека, его решений. Что рассказала – хорошо. Во имя чего рассказала? Ему всегда были неприятны люди, начинавшие говорить правду лишь тогда, когда это становилось выгодно им самим.