Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6



На следующее утро, полусонные ласточки разносили мух в оба гнезда, – прежнее и то, которое изображал из себя уж. Птицы сочли за лучшее принять всё, как есть, не им, никому иному, не удавалось вернуть выпавшего из гнезда малыша на место. Что касается змея, то, хотя он сам отобедал довольно давно, ради спасения одного милого неоперившегося непоседы, был готов немного поголодать.

…Приподняв створку облака над горизонтом, жемчужина солнца поразила небо и землю сиянием мельничных крыльев своих лучей. Недолго лежалось ему на мягких, бархатных простынях мантии. Сделанные из серых туч, они царили безыскусно, и, как подобает всему величественному, были откровенно просты, ибо не пытали нужды путаться с неким низменным, подобным притворству или манерности. Да, вот именно так, а не иначе! Любое сущее, обладая достоинством, перестаёт быть «просто облаком», либо «просто ужом».

Разглядеть душу

Затёртое серебро неба таит в себе единое нечто, что никогда не выходит за границы очертаний ночного леса. О нём можно сколь угодно долго гадать, но в самом деле всё будет не о том и не так. Даже утро, в коем куда больше ясности, чем в ночи, и то загадочно столь, сколь и открыто.

Набрав полные авоськи росы, в траве на берегу пруда ждёт чего-то паук, – то ли вёдра, то ли мух в гости.

Раскачиваясь на качелях хмеля, развешенных на сосне бусами в несколько рядов, соловей мечтает о чем-то своём, и позабывшись, вкушает одну за одной вишни, с той ветки, что при порывах ветра нежно трогает искусанную гусеницами колючую золотистую лапу. Сосна трясёт ею, в ожидании сочувствия, роняя сухие иглы долу, и липкий запах смолы вьётся беззвучным дымком подле неё. Стоять возле и неловко, и вкусно. Позабытой с Рождества карамелью взрослеет одинокая зелёная шишка среди ветвей. Отвлекая от неё, бьются гладкими бледными лбами друг об друга незрелые вишни, а спелые, бордовые от собранного на макушке хвоста черенка до подбородка, прикрывают веером листьев гладкую холёную, налитую соком кожу, отчего их не сразу можно разглядеть. Кому ж охота выставлять свои прелести напоказ, все разом?!

Набив на лбу шишки, вишенки падают в воду остудиться, дабы не было синяка, а за ними следом, с разных сторон, одновременно почти, к воде спускаются дрозд и щегол.

Щегол просит дрозда обождать, да не лезть в воду наперёд его. Добродушный, в сравнении со щеглом, здоровяк соглашается, но просит позволения лишь прополоскать горло перед тем, чтобы уж после спокойно ожидать свой черёд. Потянувшись к воде, к досаде щегла, он поскальзывается, и уже через мгновение, мокрый с головы до хвоста, довольный от маховых перьев до кончика клюва, сушит мокрый чуб, расположившись на прикрытом холстиной мха камешке. Субтильному щеглу приходится ждать, пока успокоится волнение волн и осядут на дно некстати потревоженные водоросли. Бесцеремонность дрозда не прошла незамеченной, – к поверхности поднялись из глубины рыбы, и даже, кажется, цветок кубышки удивлённо приоткрыл свой единственный глаз, чтобы разглядеть получше неловкую птицу.

А тем временем, запасливый, домовитый паук, не переменив положения затёкших от неподвижности рук, всё ждал чего-то. Его авоськи по-прежнему были полны, драгоценные капли росы сияли, так же, как и поутру. Лишь только, так чудилось, немного раненые полднем, они сделались как будто бы чуточку меньше, хотя небо, всё, от края до края, отражалось полностью в каждой из них. Но скоро совсем, совершенно босой летний вечер, как водится, оступаясь в темноте, обронит часть своих несметных богатств, разбросает на все стороны, так что небо вновь покроется звёздами, а трава росой… И всё это непременно отразится в глазах людей. Вероятно, этим и объясняется их тяга рассматривать друг друга при свете луны. Ведь именно так можно лучше разглядеть душу.

Голос совести

Мы не были так уж близки. Единственное, что связывало нас, – кровное родство, казалось безделицей, недостаточным основанием для общения. Более того, проживая в одной квартире, через стенку, мы виделись так же редко, как если бы находились на разных континентах. Ну, или по крайней мере, в далёких друг от друга городах.

За четверть века жизни бок о бок мы не поговорили… ни разу. Хотелось ли мне быть к ней ближе? Наверное, да, но я слишком любил мать, а как часто это бывает, – сильное чувство к одному человеку мешает ощущать что-либо подобное по отношению к другим, не менее родным людям.

Мать явно сторонилась свекрови, что вольно или невольно передалось мне, посему я избегал не только говорить, но даже смотреть в сторону бабы. Выходило, что у меня была бабушка, но её как бы не было.

Когда они с дедом выходили на променад, я стоял у окна и рассматривал их трогательную парочку со спины. Слегка вьющиеся волосы бабуси, по обыкновению украшал берет из недалёких сороковых, а ходила она бойко и в то же время степенно, с тем глубинным достоинством, которое не наработаешь у станка2. Дед же, сохранивший выправку неких таинственных войск, о которых предпочитал не распространяться, ступал сдержанно, чтобы подстроиться под её деликатные шаги. Со стороны мне был виден тот былинный лад, в котором жили дед и баба. Им не надо было доказывать словами меру своей любви, хватало близости друг друга, дыхания над ухом. Иногда они всё же снисходили до беседы. Чаще говорил дед, но если изволила произнести нечто баба, он почтительно склонял голову к ней и заметно покровительственно улыбался. Баба расписывалась крестиком, дед был образован. Невысокий, как говорят, – дробный3 дед, на фоне совершенно крошечной супруги гляделся солидным мужчиной.



Возвратившись домой, дед принимался кашеварить в кухне, а баба возилась в комнате. Вечерами они чаёвничали у самовара, а напившись чаю, что-то тихонько, на два голоса пели.

…В тот день, уезжая с друзьями в поход, я заметил открытую против обыкновения дверь комнаты дедов. Баба, растерянная и неубранная, сидела на постели и смотрела по сторонам незрячими глазами, совершенно одетый дед суетился подле. По наивности, неопытности или приобретённой привычке не интересоваться тем, что делается «у них», я не придал значения происходящему, а со спокойным сердцем закрыл за собой входную дверь.

Через несколько вечеров, когда после долгого дня на вёслах, совершенно без сил я рухнул в палатке и затянутый в водоворот скорого сна закрыл глаза, передо мной внезапно возникло лицо бабы. Оно было сурово, скорбно и вроде как бы светилось, словно на негативе чёрно-белой плёнки. Это длилось всего мгновение, но его хватило, чтобы осознать, – у меня теперь и в самом деле нет бабы, и не окликнуть её теперь никогда, и напрасно пытаться искать среди живущих на этой земле.

Мы не были близки, но несмотря ни на что оставались родными людьми, и, наверное, поэтому баба не смогла уйти, не попрощавшись со мной.

В закоулках совести, наполненной полузабытыми вещами, хранятся все наши неблаговидные поступки. Обычно они не тревожат, но иногда, в пору, когда мнится, что тайник твоей души чист, совесть устаёт молчать:

– Если ты действительно х о т е л, то должен был подойти к ней. Но ты струсил, мальчишка. И теперь она никогда не узнает о том, сколько раз ты глядел на неё через окно…

У совести всегда знакомый голос, ибо он всякий раз – твой.

Зной

Пышная укладка винограда напоминает парадную завивку кумы, сооружаемую на её голове накануне каждой деревенской свадьбы. Намедни ветер усердно укладывал непослушные пряди, но они примялись, словно бы их отлежала та же кума, что долго крепилась, стараясь не заснуть, из опасения испортить раньше времени покрытый лаком начёс, но под утро не удержалась и всхрапнула так, что перепугала всех прибывших издалека гостей.

2

жердь у зеркала в балетном зале

3

мелкий