Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 21

Очень характерная сцена. Здесь важно дистанцирование Бобковского от разворачивающейся у него на глазах истории и от окружающей его толпы. Можно говорить об особом эффекте отчуждения, характерном для его дневника. Автор – поляк во Франции, который живет как бы на границе двух народов, он иностранец, даже аутсайдер. Благодаря этому его взгляд на французские и польские дела приобретает особую остроту и проницательность. Однако дистанция не исключает участия. «Наброски пером» – одна из самых страстных книг в польской литературе. Она полна гнева, сарказма, бунта, но еще и нежности, смеха, плача и, наконец, восторга и счастья. Того счастья, о котором Бобковский говорит в приведенной ранее фразе и которое составляло для него суть жизни.

Этот специфический взгляд формируется у героя дневника в мае 1940 года, когда он вместе с работниками фабрики, где он работает инженером, получает приказ об эвакуации из Парижа. Эвакуация превратится в велосипедное путешествие по Франции, которое, в свою очередь, затянется на (шутка сказать!) три месяца, превратившись в отпускную прогулку, упоительное бродяжничество, туристическое приключение, но вместе с тем станет путешествием внутрь себя, ностальгическим прощанием с молодостью и в то же время – бегством от мысленных догм.

Это ключевая и самая известная часть дневника Бобковского. Сильнее всего, наиболее ярко и наглядно проявляется в ней специфическая позиция главного героя. Гражданский человек, индивидуалист, враг интеллекта, циник, ценитель жизни и, наконец, эвдемонист[8], исповедующий принцип primum vivere[9]. Гротескный ужас происходящей где-то рядом войны только обостряет его аппетит к жизни и усиливает его восхищение красотой мира.

Это, впрочем, характерно для всего дневника: Бобковский испытывает почти религиозное восхищение существованием и наслаждается красотой повседневного, конкретного и обыденного. Он пишет: «Жить и молиться. Я все больше молюсь за стаканом пива или рюмкой рома, потому что именно в эти моменты я действительно чувствую, что все еще жив. И благодарю». Или: «Когда Бога любят больше, если не в те моменты, когда человек чувствует себя его творением? Тем наиболее успешным созданием природы, эволюция которого безгранична и у которого еще столько всего впереди, чтобы стать Человеком. В эти короткие мгновения я молюсь не мыслями, не словами, а всем своим существом. Я чувствую жизнь».

Бобковский пишет эти слова в 1943 году, а значит, в самый разгар жестокой, убийственной войны! Он яростный враг абсолютизма и приверженец свободы. Как противник рационализма, критик сухого интеллектуализма, картезианскому cogito ergo sum[10] он заявляет: «Я чувствую, следовательно, существую». И добавляет: «Меня поглощает жизнь, эта великолепная, сочная жизнь, этот Париж военного времени, каждый день».

Герой «Набросков пером» учит себя и тем самым учит нас быть свободным в мире, ненавидящем свободу и красоту. Он хочет жить по-настоящему даже во времена оккупации, хотя жизнь – он это осознаёт – в оккупированном Париже отличается от жизни в оккупированных Варшаве, Кракове, Киеве или Смоленске. Но сама суть порабощения насилием и пропагандой схожа. Воля Бобковского к жизни – это liberum veto[11], брошенное войне, которая, руководствуясь идеей ницшеанской воли к власти и заставляющей индивида подчиняться интересам коллектива, жертвовать ради него личным счастьем, достоинством, свободой и даже жизнью.

Таким военизированным состоянием ума, идеологией термитника являются для Бобковского гитлеризм, коммунизм и любой тоталитаризм. Он противопоставляет им своеобразный витализм и персонализм, анархическое принятие человека из плоти и крови, провозглашает его «не только прикладную» ценность, что, впрочем, является, по его христианскому убеждению, вкладом в западную культуру. Он точно замечает: «Человек – это вечный пожар, вечный сюрприз, его нельзя загнать в систему».

В то же время автор «Набросков пером» все больше осознает, что его мир исчезает. Что умирает не только Франция, которую он полюбил, но вся культура, основанная на эллинском, римском и христианском наследии уходит в прошлое. На смену им приходит тоталитаризм, для которого «нет ничего неприкосновенного, а ты, как человек, в зависимости от своих способностей, уже не Тадеуш, а всего лишь лопата, кирка, отвертка, напильник и так далее. <…> Возвращается холод языческого мира, языческое „восхваление государства“, из которого по тем или иным причинам изгоняются Эйнштейн, Манны и Верфели, как изгонялся когда-то Анаксагор».

Таким образом, Бобковский считал войну кульминацией современности, которая, по его точному замечанию, является «единственным великим и всеобщим отрицанием человека». Поэтому чем ближе к концу, тем больше в «Набросках пером» гнева и пессимизма.

Бобковский был одним из последних страстных любовников Франции в традиционно франкофильской польской литературе. Он обожал братьев Гонкур, Бальзака, Флобера, любил картины импрессионистов, особенно Сезанна, восхищался французским кино и театром. Этим объясняется страсть, с которой на страницах «Набросков…» он пытается осуществить своеобразную феноменологию французского духа, постоянно колеблясь между восхищением и негодованием. Его восхищает, например, то, что у французов «феноменально развито чувство жизни, которого нам так трудно достичь без идеала и без иллюзий». Ему нравится французский баланс, он пишет, что «жизнь здесь <была> легче и проще, человек был прежде всего человеком». Но его возмущает то, как французы уступают немцам, он презирает петеновскую политику сотрудничества с Гитлером. «Я вырос на мифе Франции, – пишет он. – А сейчас что? Расползается по швам – причем тихо, вкривь и вкось, без треска». Или: «Война для народа как бросание монеты о мраморную плитку[12]; хотя я ненавижу войну, мне кажется, трудно найти лучшее испытание. Я вспоминаю, что думал о Франции долгие годы. Сегодня мне понятно одно: качества, которые умиляют и высоко ценятся в мирное время, которые, эти французские качества губительны во время войны». Бобковский великолепно описывает механизм бархатной оккупации, тонкого порабощения французов немцами.

В «Набросках пером» Бобковский немало места посвятил национальной характерологии, вдохновившись работами Германа фон Кайзерлинга. Интересно, что Бобковский, откровенный индивидуалист, часто рассматривал другого человека как представителя национального «типа». Отсюда переход к критическим и близким к ним сентенциям, обычно блестящим, порой шокирующим обобщениям. «Немцы, – пишет он, – гениальный народ, они все предвидят, все подсчитывают, придираются к мелочам, только в их предвидениях всегда чего-то не хватает. Чаще всего ерунды, и из-за этого все разваливается, идет прахом».

О своих соотечественниках он отзывался еще более неоднозначно. Он был чрезвычайно суров по отношению к полякам, даже жесток к ним в своей критике, и в то же время восторгался Шопеном, зачитывался Сенкевичем и Прусом. Его возмущал романтический мессианизм, но, узнав об обнаружении могил польских офицеров, убитых НКВД в Катыни, он написал: «Я теперь меньше удивляюсь Мицкевичу и Словацкому, их мистицизму и такой нудоте, как „Книги паломничества“ вместе с Товяньским». Довоенную Польшу он подверг сокрушительной критике. К примеру: «Литература, искусство, музыка были оторваны от повседневной жизни, они были бегством, неестественной разлукой, удушьем, польским снобизмом, абсолютно особенным и совершенно неприятным». И добавил: «Не будем заблуждаться – нас не любят; нас не любят за это претенциозное хамство. Попробовав раз в жизни шампанское, мы ведем себя так, будто пьем его каждый день за обедом. Между тем люди пили обычное пиво, да и то по воскресеньям, потому что бутылка стоила 90 грошей». Однако он объяснял свою позицию: «Это не из-за презрения к Польше – это из-за гнева на нашу судьбу, на наше невезение, из зависти, когда смотришь на других, которые зачастую менее достойны». А в метком афоризме предупреждал: «Всякое поражение таит в себе одну большую опасность: в поисках ошибок легко переступить границу, за которой этот поиск становится обычной подлостью и оплевыванием самого себя».





8

Эвдемонизм – философское направление в этике, считающее целью жизни стремление человека к счастью.

9

Прежде всего – жизнь (лат.).

10

Мыслю, следовательно, существую (лат.).

11

Свободное вето (лат.) – с XVI до конца XVIII века в Польском сейме право свободного протеста, в силу которого один возражающий член сейма мог сделать недействительным постановление сейма.

12

Старинный способ проверки подлинности серебряной монеты.