Страница 53 из 68
Сегодняшние слезы Сатоко определенно говорили о том, что сердце ее принадлежит Киёаки, но было ясно, что это всего лишь движение души, в нем не было осязаемой силы.
Вот теперь его охватило настоящее чувство. Грубое и бессмысленное, темное, опустошающее, далекое от утонченности, совсем не похожее на то, как он прежде представлял себе любовь. Такое чувство никак не могло вылиться в изящные стихи. Киёаки впервые ощутил грубость материи, из которой родилась поэзия.
Он провел ночь без сна, и, когда с бледным лицом появился в школе, Хонда сразу заметил его состояние и спросил, что случилось. Эти осторожные, участливые вопросы едва не вызвали у Киёаки слезы.
– Слушай, она больше не хочет спать со мной.
На лице Хонды, не знакомого с физическими наслаждениями, появилось выражение растерянности.
– Почему это?
– Наверное, из-за помолвки в декабре.
– Из-за этого она себя блюдет?
– Может, и так.
У Хонды не было нужных слов, чтобы утешить друга. Как он жалел, что не может сделать это, опираясь на собственный опыт, и вынужден, как всегда, изрекать общие фразы. Ему придется, пусть и с усилием, приподняться вместо друга над фактами, взглянуть на них со стороны, провести психологический анализ.
– Ты, наверно, говорил тогда, когда вы встречались в Камакуре, что порой представляешь, как она тебе вдруг надоест.
– Но ведь это было не по-настоящему!
– Ты ведь думал так потому, что Сатоко любила глубже и сильнее, чем ты?
Но Хонда ошибался, рассчитывая, что это успокоит самолюбие Киёаки. Того уже ни в малейшей степени не занимала собственная красота. И даже чувства Сатоко.
Единственно важным для него были сейчас только время и место, где они вдвоем могли бы свободно, не таясь людей, встретиться. Он подозревал, что место это, скорее всего, находится в другом мире. И встретиться они смогут только в момент крушения нынешнего мира.
Значение имели не чувства, а условия встречи. Уставшие, покрасневшие, лихорадочные глаза Киёаки словно видели крушение мира, вызванное ради них двоих.
– Хорошо бы землетрясение. Тогда я отправлюсь спасать… Или война… тогда… нет, пусть лучше произойдет нечто – и зашатаются основы государства.
– Вот ты говоришь: события, но кто-то же должен их совершить. – Хонда с жалостью смотрел на своего изящного друга. Он надеялся, что сейчас ирония, насмешка придадут тому силы. – Тебе, наверное, следует самому сделать это.
На лице Киёаки отразилась растерянность. У него, занятого любовью, на это не было времени.
Но Хонда был заворожен искрой разрушения, сверкнувшей после его слов во взоре Киёаки. Словно стая волков с горящими глазами промчалась во тьме мимо храма.
Мгновенная, летучая тень неистовой души, мелькнувшая и пропавшая в зрачках, не вылившаяся в действие, не замеченная самим Киёаки…
– Какой силой разорвать эту безысходность? Властью? Деньгами? – вслух думал Киёаки, но даже из уст сына маркиза Мацугаэ звучало это довольно смешно, и Хонда отозвался холодно:
– Ну власть, и что ты будешь делать?
– Чтобы получить власть, сделаю что угодно. Но на это потребуется время.
– Ни власть, ни деньги сами по себе не помогут. Не надо забывать, что ты с самого начала нацелился на невозможное, с чем не совладаешь ни с помощью власти, ни с помощью денег. Тебя влекла именно невозможность. Будь ваша любовь возможна, она для тебя ничего бы не значила.
– Но она ведь стала возможной.
– Это тебе показалось. Ты видел радугу. Чего тебе еще надо?
– Еще… – Киёаки запнулся.
Хонда с содроганием услышал в этой оборвавшейся фразе признак безоговорочного нигилизма, которого он никак не ожидал. Хонда подумал: «Слова, которыми мы обмениваемся, – это груда строительного камня, в беспорядке сброшенного темной ночью на стройке. Так бормочут камни, заметив огромное, в молчании простершееся над ними звездное небо».
Окончилась первая лекция – логика; Киёаки и Хонда вели разговор, бродя по тропинкам рощи, окружавшей Пруд очищения, приближалось начало второго урока, и они возвращались к зданию той же дорогой. На дорожке в осеннем лесу лежали груды опавших мокрых бурых листьев с заметными прожилками, желуди, гнилые, полопавшиеся еще зелеными каштаны, валялись окурки… Хонда остановился и напряг зрение, заметив съежившийся болезненно-белый бархатистый комочек. Это был трупик молодого крота. Киёаки тоже присел на корточки и стал молча разглядывать его. Белым он казался потому, что мертвое тельце лежало вверх брюшком. Все остальное отдавало влажной чернотой бархата, в складочки крохотных, жеманно растопыренных белых лапок набилась грязь. Ясно было, что грязь въелась в лапки, когда крот уже не мог передвигаться обычным образом. Похожее на клюв острое рыльце было задрано вверх, за крохотными передними зубками открывалась нежная розовая щель.
Оба одновременно вспомнили труп черной собаки в водопаде там, в усадьбе Мацугаэ. Та мертвая собака еще удостоилась неожиданно торжественного погребения.
Киёаки ухватился за покрытый редкой шерстью хвост и положил мертвое тельце себе на ладонь. Высохшее, оно не производило впечатления мертвого. Было только ощущение злого рока, по воле которого остановилась жизнь в жалком тельце, да неприятный вид крошечных раскрытых лапок.
Он поднялся, взял крота за хвост и там, где тропинка подходила к пруду, беспечно швырнул трупик в воду.
– Что ты делаешь! – Хонда нахмурился. В этом грубом на первый взгляд, типичном для подростка поступке он прочитал непривычную опустошенность души.
39
Прошло семь дней, прошло восемь, а от Тадэсины так и не было никаких известий. На десятый день Киёаки позвонил хозяину пансиона, тот ответил, что Тадэсина, похоже, заболела и слегла. Прошло еще несколько дней. Когда ему снова сказали, что Тадэсина еще не поправилась, Киёаки заподозрил увертку. Обуреваемый подозрениями, он вечером один отправился в Адзабу и бродил у дома Аякуры. Когда он проходил под газовыми фонарями Ториидзаки, его руки выглядели мертвенно-белыми, и это неприятно кольнуло сердце. Ему вспомнилась примета: больной часто смотрит на свои руки на пороге смерти.
Ворота в усадьбе Аякуры были плотно закрыты, слабый свет фонаря с трудом позволял прочесть табличку, на которой, поблескивая, выступали черные знаки. Во всей усадьбе почти не было огней. Он знал, что отсюда, из-за ограды, ему не разглядеть, есть ли свет в комнате Сатоко.
На решетчатых окнах нежилой привратницкой, жадно поглощая уличный свет, лежала пыль, и Киёаки вспомнил, как они с Сатоко пробирались туда, как страшно было в темных, наполненных запахом плесени комнатах. Тогда стоял май – дом напротив караульной был окутан яркой зеленью. Мелкий переплет окон не скрадывал буйства листвы, и их детские лица казались такими маленькими. Мимо прошел продавец рассады. Они еще смеялись, подражая его крику: «Рассада, рассада… баклажаны, вьюнки…»
Он многому научился в этом доме. Запах туши всегда вызывал у него какую-то грусть, а ощущение грусти было неразрывно связано с утонченностью. Золото и пурпур на свитках переписанных сутр, которые ему показывал граф, ширмы с осенней травой, такие же, как во дворце в Киото… Все эти вещи должны были бы хранить отпечаток заблуждений и страданий их прежних владельцев, но в доме Аякуры их окутывал только запах плесени и туши. И сейчас он стоял перед домом, куда вход ему был заказан, воскрешая в памяти эту очаровывавшую его когда-то утонченность, к которой теперь не мог прикоснуться.
Еле видный с улицы слабый свет в окнах второго этажа погас – граф с женой, наверное, легли спать. Граф ложился рано. Может, Сатоко еще не спит? Но огня в ее комнате не видно. Киёаки вдоль ограды дошел до задних ворот, удержал себя от того, чтобы не раздумывая нажать пожелтевшую, в трещинках кнопку звонка, и вернулся домой, страдая от собственного малодушия.
Прошло несколько страшных пустых дней. Потом еще несколько. Он ходил в школу, просто чтобы убить время, а дома совсем забросил занятия.