Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14

«Философия смирения и покорности <…>, – замечает Р. В. Губарева, – в особенности сказалась на трактовке характера главной героини баллады – Светланы, которая, по замыслу Жуковского, должна была стать воплощением национального начала» [100, 195]. Молчаливость, кротость и грусть показаны как достоинство – как наиболее характерные и, что еще важнее, наиболее ценные качества русской девушки [см.: 306, 163–179]. Теми же чертами наделяет и Пушкин свою Татьяну, устами Ленского сравнивающий ее со Светланой:

И не удивительно, что Онегин отдает предпочтение Татьяне, столь похожей в первых главах романа на героиню Жуковского:

Сопоставления Светланы Жуковского с образами похожих на нее девушек – персонажей литературных произведений – проводились неоднократно. Е. П. Ростопчина, например, в «дорожной думе» «Огонь в светлице» (1840) пишет:

С. Панов, автор детективной повести «Три суда, или Убийство во время бала» (1876), так характеризует двух своих диаметрально противоположных героинь:

В это время появилась в городе новая личность, новая невеста, новая красавица. Красавица эта составляла полнейший контраст с Анной Дмитриевной и по наружным, и по внутренним своим качествам. Если Анну Дмитриевну прозвали Тамарой, то Елену Владимировну следовало бы назвать Светланой. Скромная, ясная, непорочная, Русланова менее Бобровой была способна зажечь страсти, но производила какое-то умиротворяющее, целительное действие на душу. Это был воплотившийся чистый ангел, приносивший на землю мир и поселявший в «человецех благоволение» [230, 86]. (Курсив мой. – Е. Д.)

Для подобного восприятия читателями героини баллады и отношения к ней существенным стал и тот факт, что у Жуковского любовь Светланы к своему жениху совершенно лишена какого бы то ни было чувственного, плотского оттенка (присущего, кстати, бюргеровской Леноре). Жуковский полностью игнорирует «физиологические» детали подлинника. Упоминание о ночлеге как «брачной постели», присутствующее в «Леноре» (Brautbett, Hochzeitbett), он убирает уже в «Людмиле» [см.: 144, 18–19]. Трепетное отношение поэта к своей героине, идеализация ее, сочувствие ей (со-переживание) и неожиданное непосредственное обращение к ней в заключительной строфе баллады («О! не знай сих страшных снов / Ты, моя Светлана…») оживляют литературный образ, создают иллюзию его подлинности.

И действительно, в финале баллада незаметно переключается в другой жанр – в жанр дружеского послания, адресованного реальному лицу. В данном случае – Сашеньке Протасовой, племяннице, крестнице и любимице поэта. П. Загарин (Л. И. Поливанов), автор монографии о Жуковском, вышедшей в 1883 году, писал, что поэт присоединил к балладе «обращение к племяннице, где <…> толкует смысл ее. Она есть выражение самого радостного взгляда на жизнь и представляет одно из немногих произведений поэта, где элегическое чувство быстро переходит в настроение, которое дышит всею полнотою радости жизни» [127, 166]. Вскоре после написания «Светланы» и как бы в дополнение к финальным ее строкам Жуковский сочиняет другое послание к тому же адресату и на ту же тему – тему судьбы:

Светлана – героиня баллады слилась с ее адресатом – Сашенькой Протасовой. Рамки художественного текста оказались разорванными, и героиня вышла в жизнь (или живая девушка вошла в литературный текст?). Пушкин в аналогичном «разрыве текста», совершенном в «Евгении Онегине»29, следовал за Жуковским – здесь он ученик своего «побежденного учителя».

«Светлана добрая твоя»: А. А. Протасова (Воейкова)





Е. А. Маймин отмечает, что баллада «Светлана» стала особо значимым событием в жизни самого Жуковского: «Он не только помнит о Светлане, но и воспринимает ее словно бы реально, посвящает ей стихи, ведет с ней дружеские задушевные беседы» [182, 39]:

И далее:

По всей видимости, отождествление автором героини баллады и реальной девушки способствовало преодолению героиней рамок литературного текста, из которого она «выходит», слившись с образом Сашеньки Протасовой, получившей благодаря этому второе имя – Светлана.

История отношений Жуковского с племянницами Машей и Сашей Протасовыми, дочерьми его единокровной сестры Е. А. Протасовой, широко известна. Напомню лишь основные ее вехи. Жуковский занялся воспитанием племянниц в 1805 году. Старшую, Машу, девушку вдумчивую и серьезную, он горячо полюбил, и Маша ответила ему взаимностью. Однако мать воспрепятствовала их браку, мотивировав отказ близким кровным родством. С младшей, Сашей, которая была крестницей Жуковского и любовно называла его «папкой», у него сложились легкие, нежные и близкие отношения; он стал ее другом, воспитателем и учителем.

До нас дошло множество откликов о девочке Саше Протасовой, бывшей, по свидетельствам знавших ее людей, прелестным, веселым и приветливым ребенком. Это было «милое творенье» с «весело смеющимся личиком, обрамленным русыми кудряшками, кружащееся, как сверчок <…>, забавляющее всех своими милыми шалостями» [307, I, 9]. Окружающие обожали ее. «Легкая, воздушная, как сама мечта, полная неистощимого запаса здорового смеха, резвилась и щебетала ее [Маши] младшая сестра Саша, наполняя весь дом жизнью и весельем» [307, I, 9].

7 ноября 1810 года, уже в процессе работы над «Светланой», Жуковский пишет А. И. Тургеневу о посвящении Саше своей новой баллады «Громобой»: «…этот диавол (так называет он свое новое произведение. – Е. Д.) посвящен будет милой переписчице, которая сама некоторым образом по своей обольстительности – диавол» [241, 78]. «Она же настоящая Сильфида, Ундина, существо неземное!..» – восхищался Сашенькой Протасовой Ф. Ф. Вигель, обычно строгий в характеристиках своих современников [59, I, 103]. «А Светлана? Ох хороша!» – восклицает Жуковский [307, I, 6–7, 25]. Эпитеты светлая, прекрасная, ясная постоянно встречаются в отзывах о Сашеньке Протасовой. Ее «светлый облик», «ясность и светоточивость» души отмечали многие современники.

29

Ю. М. Лотман писал по этому поводу: «Создавая „Евгения Онегина“, Пушкин поставил перед собой задачу, в принципе, совершенно новую для литературы: создания произведения литературы, которое, преодолев литературность, воспринималось бы как сама внелитературная реальность, не переставая при этом быть литературой» [178, 80].