Страница 8 из 20
Конвоиры, растолкав женщин, кинулись разнимать драку. Загремели приклады, нож Ибриша, крутясь по деревянному полу, полетел к дверям. Матвей подхватил «финку». Мягким движением сунул лезвие в сапог – и змейкой вытек из вагона. Машка скользнула следом. И прошло ещё несколько долгих минут, прежде чем снаружи послышалась отчаянная брань:
– Эй, цыгане, стой! Стоять, говорят тебе, сто-о-о-ой! Стрелять буду! Эй! Парфёнов, пали!
– Чего «пали», чего, мать твою, «пали»? Их уж и не видно! И как выскочить умудрились? Парни это были?
– Не, кажись, цыган с цыганкой… И ведь исхитрились же! Что за нация такая улетучая! Вон, через насыпь в лесок брызнули – только пятки сверкнули!
У Симки задрожали губы. Она выпустила из рук гимнастёрку солдата, перестав яростно отдирать того от Ибриша, всплеснула ладонями – и осела на пол: Светлана едва успела подхватить тётку. Конвоиры, разом потеряв интерес к драке, гремя сапогами, выбежали из вагона. С визгом задвинулась дверь, лязгнул засов. Цыгане кинулись к окнам. Снаружи слышалась ругань, сердитые окрики: по вагонам загоняли детей.
– Стрелять будут? Нет? – срывающимся голосом спрашивала Светлана, повиснув на занозистой раме крошечного окна. – Ничего не видно!
– Конечно, тебе не видно, – поднимаясь с пола, отозвался Ибриш. – Они же в другую сторону понеслись! Слышишь, что солдаты кричат? Они в лес нырнули! – Слава богу… Патринка, ты слышишь? Они убежали! Убежали!
Симка, Патринка и Светлана молча обнялись. Ибриш видел лицо Светланы – бледное, с закушенной губой – и ему мучительно захотелось выхватить её из рук тётки, прижать к себе до хруста, до боли, пообещать всё на свете – и что они тоже убегут вдвоём, и что он доставит её в Москву к родителям, прямо на порог квартиры, и что всех цыган скоро, разобравшись, отпустят, а если не отпустят, то они сами понемногу сбегут, это же цыгане, кто их удержит… Но ничего этого нельзя было ни сказать, ни сделать. И Ибриш просто смотрел, не отрываясь смотрел на Светкино лицо с огромными, чёрными, как ночная вода, глазами, на дорожки слёз, на растрёпанные, выбившиеся из кос вьющиеся пряди… И она тоже неотрывно смотрела на него через плечо плачущей Симки, а слёзы всё бежали и бежали по её бледным щекам.
– Стрижка, всё… Стой! Стой, дура! Оторвались! Не гонятся! Не бежи, передохни!
Упругая еловая ветка хлестнула по лицу наотмашь. Градом посыпались холодные капли. Машка, дрожа и задыхаясь, остановилась. Босые ноги горели от ледяной росы, ополоумевшее сердце скакало прямо в горле. Вокруг было тихо, пусто. Колоннадой поднимались толстые ели. Звенели на разные голоса птицы. Прямо над головой Машки вкрадчиво постукивал по морщинистой коре толстой сосны красноголовый дятел. Сетчатый круг паутины, весь унизанный, словно бисеринками, бриллиантовой росой, повис между двумя стволами, а в середине его замер большой мохнатый паук. Пахло смолой, влажным листом. Внизу, под соснами, мелькали листья земляники, из-под них зазывно краснели ягоды. Наклонившись, Машка сорвала одну, другую, третью.
– Вот правильно, лопай пока, – одобрил Матвей. С минуту он напряжённо вслушивался в тишину. Затем отрывисто бросил:
– Сейчас вернусь, – и исчез в кустах.
Время шло – а вокруг по-прежнему было тихо, лишь заливались птицы в ветвях и, шурша, сыпалась древесная труха из-под клюва дятла. Солнце неторопливо пробиралось по лесным макушкам вверх, в наливающееся умытой синевой небо. Золотистые блики, сеясь сквозь густую, холодновато-сизую хвою, ложились на красные потрескавшиеся стволы, пятнали примятую траву, вспыхивали в росе. Машка ползала под соснами, собирая в ладонь землянику, и вяло удивлялась своему странному, сонному спокойствию. Словно она только что вышла из кинотеатра «Ударник» на Всехсвятской… Драка, солдаты с винтовками, прыжок из вагона… Кубарем – вниз по насыпи, окрики вслед… Колкий гравий, мокрые заросли жёсткой травы, сильная рука Мотьки, до ломоты стиснувшая запястье… Сухостой, ломающийся под босыми ногами, ветви, бьющие в лицо… С кем это было? С ней? С Машкой Бауловой?..
Вернулся Матвей. Его чумазая физиономия с прилипшими ко лбу хвоинками сияла.
– Всё, Марья! Эшелон тронулся! За нами даже гнаться не стали! Походили, поругались, мелюзгу по вагонам разогнали – и тронулись!
– А что ты так светишься-то? – осторожно спросила Машка.
– Да то, что, значит, точно не в лагеря ваших везут! Кабы по этапу, как арестантов, так мы бы с тобой так просто не отделались! Зек – он учёта требует! И поимки непременной, потому конвой за его сохранность головой отвечает! И в документах это всё пишется: сколько з/к, почему выбыли, по какому поводу… А на ваш шалман, видать, бумаг-то вовсе никаких нет! Просто так вывозят: на вес, как антрацит! И скоро вытрусят весь ваш табор посреди тайги… А где это мы, интересно, сейчас сидим? Стрижка, а?
– Мы семь суток ехали, остановки короткие, – задумалась Машка. – Товарняк идёт со скоростью… со скоростью… Паровоз СУ вроде бы сто двадцать пять в час даёт, значит… Умножить на семь… А остановки? А ночью мы подолгу стояли, или нет?
С устным счётом у Машки всегда было худо, и Матвей поспешил прекратить её мучения:
– Не дербань себе мозги! Ежели мы семь дней на Север ехали, так мы сейчас где-то возле… Челябинска, что ли. Эх, раньше сигать надо было! Этак мы с тобой, дай бог, только к осени доберёмся!
– Мы продадим цепочку! – быстро сказала Машка. – На первой же станции продадим, купим билет до Москвы и…
– Продадим? Купим? – невесело усмехнулся Мотька. – В цыганском-то виде? Посмотри, на кого ты похожа! Задрипанка, и всё… Нет, Марья, нам теперь и станции, и вокзалы за три версты обходить надо! Коль уж так вышло, что ваших вылавливают да в Сибирь везут…
– Но как же так? – с запинкой спросила Машка, от волнения не попав ягодой в рот и размазав багровую земляничину по щеке. Почему-то ей казалось, что стоит лишь вырваться из осточертевшего вагона, – и всё уже будет решено: они мигом доберутся до Москвы, примчатся на Солянку, домой, а лучше прямо на Лубянку к отчиму, расскажут правду, дядя Максим немедленно всё устроит, вслед за эшелоном полетят телеграммы, разберутся, цыган отпустят… А теперь что?!.
Мотька посмотрел на растерянное, как у ребёнка, Стрижкино лицо со свежей царапиной на щеке, на её испуганно приоткрывшиеся губы, – и, страшно выругавшись про себя («Напугал дитятю до смерти, скотина…»), широко ухмыльнулся:
– Не дрейфь, Стрижка! Доберёмся! Надо будет – в вагон вскочим, надо будет – под вагон прилипнем… Со мной не пропадёшь! Давай лопай землянику, больше всё равно покуда шамать нечего. И пойдём. Худо-бедно полторы тыщи километров отмахать придётся! Для вольного человека – пустяк! У нас с тобой ни мелюзги, ни стариков на горбу нет, руки-ноги целы, жара стоит, спички есть, золотишко есть, – доберёмся!
Машка кивнула, улыбнулась, – и Матвей с облегчением понял, что она успокоилась. И, присев на мшистый поваленный ствол, вытащил из кармана одну из трёх уцелевших папиросин. Тут же подумал: «Придержать бы курево, невесть когда достать сможем…» и спрятал папиросы обратно. Машка этого не заметила: она, ползая на коленях, ловко собирала землянику: одну – в рот, одну – в ладонь. Наконец, вся перемазанная розовым соком, она лёгким прыжком вскочила на ноги, подошла к Матвею, протягивая пригоршню ягод:
– Ешь! Давай-давай! Сам говорил: нескоро кусок будет…
– Да ладно, сама трескай… – воспротивился было он, но Машка решительно ткнула пригоршню ягод «брату» под самый нос, – и пришлось есть землянику прямо у неё с руки, касаясь губами то жёстких мозолей на ладошке, то нежной, тёплой кожи на запястье. Кругом шла голова, отчаянно колотилось сердце, проклятая земляника вставала поперёк горла – и прекратить это мучение Матвей не мог. И половину жизни отдал бы за то, чтобы оно не кончалось. А вторую половину – за то, чтобы Машка, эта дурында, не поняла, не почуяла ничего…
В одиннадцать часов вечера актриса Нина Молдаванская навзничь рухнула на кровать в своём гостиничном номере. Спектакль театра «Ромэн» закончился час назад. В ушах Нины до сих пор гремели аплодисменты, звон гитар, перестук каблуков, восторженные крики. Зал самарского театра был переполнен. Зрители гроздьями свисали с галерки, хлопали так, что, казалось, огромная хрустальная люстра, того и гляди, рухнет в партер. После спектакля артистов не отпускали ещё добрых четверть часа, без конца вызывая их на поклоны, выкрикивая имена певиц, танцоров, и над рядами неслось: «Ляля!.. Ляля!.. Ляля Чёрная, бра-а-а-аво! Би-и-ис!» И Ляля снова и снова вылетала на авансцену как бабочка – тоненькая, лёгкая, с раскинутыми в стороны ладонями, словно собираясь обнять и прижать к груди весь партер, весь бельэтаж, всю галёрку с ложами… Её волосы, выбившиеся из-под повязанной на таборный манер косынки, буйными чёрными волнами рассыпались по плечам, босые ноги пружинили на полупальцах из-под оборки цветной юбки, словно артистка собиралась вот-вот взлететь. Нина, которую тоже вызывали несколько раз, стояла рядом с кулисой, хлопала, кланялась и улыбалась вместе со всеми, смотрела на тоненькую фигурку Ляли и привычно восхищалась подругой.