Страница 10 из 20
Ляля, не вставая с подоконника, помахала ей рукой.
– Как «что», Светочка, милая? Репетируем! Роль готовим! Правда же, достоверно получается? Нина, я уверена, сам Константин Георгиевич поверил бы! Вот так завтра и сыграешь!
Вспомнив тот вечер, Нина невольно улыбнулась. Конечно, не всё сразу сложилось с этой ролью. Но всякий раз во время спектакля, когда Ляля из кулисы, вытаращив глаза и сложив губы бантиком, страстно шептала: «Моя мама была цыга-а-анкой…», – Нина входила в образ и отыгрывала ресторанную певицу «на отлично». Однако, к возмущению режиссёра, зритель упорно отказывался понимать упадничество и пошлость «цыганщины» – и аплодировал певице искренне, громко и долго, то и дело требуя «повторить». От отчаяния заменили было изысканные «Осколки» «Кирпичиками» – но вышло лишь хуже. После Нининого исполнения незамысловатой фабричной песенки весь зал областной филармонии в Смоленске дружно встал – и от аплодисментов чуть не рухнула крыша! Гольдблат махнул рукой, вернул в эпизод «Осколки» – и в дальнейшем «сцена в ресторане» неизменно имела успех.
– Кто там опять вопит? – Нина обеспокоенно прислушалась. – Это же за стеной? У Ляли в номере? А орёт Мишка Скворечико! И… и Гольдблат, кажется! Господи… Даже после спектакля им покоя нет!
Калинка рассеянно улыбнулась, глядя в тёмное окно. Казалось, она даже не услышала слов подруги. Нина встревоженно посмотрела на неё, пожала плечами. Встала, стянула со спинки кровати шаль и вышла. Калинка даже не обернулась ей вслед.
Номер Ляли Чёрной был громадным: когда-то это были, вероятно, самые дорогие апартаменты гостиницы «Европейская». Ещё совсем недавно гостиница была приютом для бездомных детей: на стенах номеров сохранились тщательно закрашенные похабные надписи и рисунки. Но рояль, великолепный беккеровский рояль с витыми ножками и резной подставкой для нот каким-то чудом уцелел и украшал теперь огромную комнату, в которую набилось два десятка человек. На тихо вошедшую Нину никто не обратил внимания. Папиросный дым облаками уплывал в открытые окна. В кресле у стены, привычно забравшись в него с ногами, сидела взволнованная Ляля. Рядом с ней, спокойно посмеиваясь, восседала Марья Васильевна Скворцова. Встретившись глазами с Ниной, она подмигнула и показала на Мишку Скворечико, который, нервно ероша ладонью волосы и размахивая, как пистолетом, нераскуренной папиросой, ходил от стены к стене.
– Да ведь опять не туда вас несёт, Моисей Исаакович! – кипятился он. – Ну о чём вы говорите, какой дивертисмент? Кто нам его позволит делать? Вы ещё скажите – романсы в программу поставить! Чтобы уж наверняка театр закрыли за профнепригодность!
– Миша, нас и так скоро закроют. Именно за профнепригодность. – Гольдблат, сидящий за столом, был сух, спокоен и деловит. – Потому что, при всём моём уважении к нашим прекрасным артистам и особенно артисткам, – он не глядя поклонился в сторону Лялиного кресла, – драматический театр из цыган – как из козы барабанщик! Драма, мой дорогой, – это драма! Это высокое искусство и сценическое мастерство! На одних подругах семиструнных и страстных прыжках по авансцене далеко не уедешь! На сцене играть надо, а не голосить, как на митинге! Уберите из спектакля нашу несравненную Лялю – и что останется? Вожак табора, из деревяшки вырубленный, и сам табор – из папье-маше! И не надо на меня орать! Рецензии читайте! Только наши блистательные артистки театр пока и спасают, а всё остальное…
– Рецензии?! – взвился Мишка, отшвырнув папиросу. – Ну-ну, рецензии! Давайте, вспоминайте, что ваш Клейнер два года назад про нас писал!
– Что значит «мой»?..
– Ваш, ваш! Из «Вечерней Москвы»! Которого просили по-человечески написать, а он… Танцев ему, видите ли, в спектакле слишком много! Песен ему, видите ли, через край! В студии «Ромэн» неоправданно много поют и пляшут! Это вам как?!
– Ну и дурак Изька Клейнер, я это всегда говорил! – с великолепной непоследовательностью заявил Гольдблат. – Чего он, хотелось бы мне знать, рассчитывал увидеть в цыганской студии? Книппер-Чехову и Таирова? Мамонта Дальского? Эдмунда Кина, может быть? Надо же как-то увязывать желаемое с действительным! Цыгане – это эстрада и только эстрада! И за год из эстрадников не сделаешь ни трагиков, ни комиков! Даже из русских эстрадников не сделаешь! А уж из нашего с вами табора…
– Ну вот, вы же сами говорите…
– Я – говорю? Да я уже рыдаю и катаюсь по полу в истерике, Миша! – мрачно отозвался Гольдблат. – Театр – это талант плюс мастерство плюс работа плюс дисциплина! Да-да, дисциплина, – а не появление на репетиции за десять минут до её конца! И не пропуск спектакля по уважительнейшей причине: явление в гости дивизии родственников из-под Нижнего Волочка! А когда артист отпрашивается на свадьбу племянницы на один вечер, а является с невиннейшим видом через полторы недели – это как называется?! Далеко нам пока до настоящей драмы и до настоящих спектаклей, очень далеко! И надобно это признать! На одном сверкании глаз и в дешёвой оперетке не выедешь, даже там голос нужен!
– Так ведь голосов-то хоть отбавляй, Моисей Исаакович! – тихонечко вставила Ляля. – Сами же знаете, уж чего-чего, а голосо-ов…
– Ну так и надо делать ставку на эти голоса, Лялечка! И на эту пляску! И на очи чёрные! Только не так, как в кабаках, а так, как в таборах! Не в драму надо ударяться на сцене театра «Ромэн», а в песню и пляску! И плевать на Изьку Клейнера с его рецензиями: он сроду ничего не смыслил ни в искусстве, ни в театре, ни в цыганах! Я его всю жизнь знаю, его папа до событий сапоги в Харькове тачал, а Изька туда же – «революционный драматург», и рецензии писать берётся! Посмотрел бы я на этого революционного драматурга, когда ему велят из табора с шатрами, конями и курями сделать цыганское отделение МХАТа! Да ещё перевести всё это бесподобное хозяйство на самоокупаемость! Самоокупаемость бывает при полных сборах! А полные сборы бывают тогда, когда артисты делают то, что умеют делать! И нужно запускать концерты и дивертисменты обоймой – вот тогда кассы будут брать приступами и в Оренбурге, и в Саранске, и в Баку! Нет уж, Миша, нет уж, Ляля, никакого Изьку из Харькова мы слушать не будем! Цыгане – это музыка, от них всю жизнь ждали музыки и будут ждать музыки! А мы, делая из цыган драму и трагедию, пытаемся смастачить из хорошего валенка плохой лаковый штиблет! И если вам кажется…
Но тут уж заорали все разом. Задрожали стены, задребезжали подвески в люстре, веером взметнулись листки бумаги со стола, на который с грохотом опустился кулак Мишки Скворечико, закричали хором братья Лебедевы, и даже Ляля, всплеснув руками, спрыгнула со своего кресла. Нина покачала головой. Неслышно прошла вдоль стены к роялю, за которым, никем не замечаемый, склонив длинный грустный нос к клавиатуре, тихонько сидел Семён Бугачевский – музыкальный руководитель театра. Его, казалось, ничуть не трогал поднявшийся гвалт. Он осторожно прикасался к клавишам, извлекая из них тихую, грустную мелодию. Заметив подошедшую Нину, он улыбнулся, привстал.
– Сидите, пожалуйста, Семён Михайлович. – Нина придвинула себе стул. – Наши вас с ума ещё не свели? Такие уж люди: не умеют говорить спокойно…
– Ничего, я привык, Антонина Яковлевна, – вежливо отозвался Бугачевский. – Вы сегодня превосходно играли, я был просто восхищён – впрочем, как и всегда. Наркомпрос не ведает что творит, лишая публику цыганского романса… Так печально, что приходится упаковывать ваше несравненное исполнение в сатирический скетч…
Нина молча улыбнулась. Ей нравился этот воспитанный, нестерпимо интеллигентный человек с мягким, внимательным взглядом и тонкими, нервными, как у женщины, пальцами, которые, казалось, не существуют отдельно от клавиш рояля.
– Семён Михайлович, хоть убейте, понять не могу: ну что вы тут, у нас, делаете? Вы же музыкант от бога! У вас консерватория за плечами, вы в Большом театре концертмейстером были! И с деньгами тут у нас, против Большого-то…
– Ну, а вы-то здесь разве из-за денег, Антонина Яковлевна? – улыбнулся Бугачевский. – Или, может быть, Ляля?