Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 126

Из каждого слова желчь сочилась.

«Одно к одному, — хмурил брови Кикин, — царевич в чужие земли укатил, а этот к праотцам отправился. Так-то славно выходит...»

И вдруг вспомнил, как глядел на него Фёдор Юрьевич в застенке пыточном. Страшно глядел. Листая корявыми пальцами страницы свидетельских сказок, Ромодановский спросил тогда: «Ну, о воровстве своём сам говорить будешь или тряхнуть тебя?» Вскинул глаза.

От стены шагнул в свет свечи малый в короткой красной рубашечке. Рукава подкатаны высоко, чтобы удобнее было. У Кикина от одного его вида испарина лицо облила.

«Погоди, — сказал Ромодановский, — твоё время придёт».

Тот отступил в тень...

Вспомнив такое, Кикин поскользнулся. Чуть не упал. Старший Лопухин поддержал его:

— Ты что?

— Ничего, — буркнул Кикин. Не говорить же: увидел-де эдакое, что в страшном сне причудится, — мамку крикнешь.

Пошли дальше. Всё та же грязь, навоз, лужи нахлюпанные. Ногу поставить негде.

Дорога свернула к погосту. Увидели: две сотни крестов деревянных, сосны редкие, чахлые — какой уж лес на болоте гиблом, — часовенка, невесть каким доброхотом поставленная. Ни благолепия, ни торжественности, ни скорби... Глина развороченная, земля истоптанная, испоганенная, истолчённая.

«Так-то Пётр и всю Русь перекопает да истопчет, — подумал Кикин, — плюнуть бы, да неприлично. Кости всё же православные лежат».

У часовенки мужики в армяках, глиной замызганных, стояли с лопатами. Могилу заливало жёлтой водой со снегом.

Остановились. Повозку с гробом с трудом протащили к часовне. Колёса по ступицу в грязи вязли. По одному стали подходить прощаться. Дьяки взревели пуще прежнего.

Меншиков шагнул к гробу, оперся руками о край, взглянул в лицо боярина. Горло сжала спазма: «Фёдор Юрьевич, сердцем болел ты за дела отечества, помнить за то о тебе будут вечно».

Тяжёлая голова Ромодановского была приподнята на подушке высоко, и показалось светлейшему, что полуоткрытые глаза князя упорно, смотрят ему за спину. Меншиков оглянулся. У могилы стояли бояре. Лица словно на замки пудовые закрыты: ничего не прочтёшь, ничего не узнаешь.

«Псы, — с яростью подумал он, — вот так бы всё в глину, в грязь уложили. Третий Рим!»

Лицо светлейшему до зелени бледностью залило. Глаза сузились бешено. Под обтянувшимися губами зубы проступили: сейчас укусит. Известно было князю, что шептали, говорили по домам, как улыбались криво, хоронясь за спины. «Псы, псы алчные, собаки!» Качнулся от гроба, сжав кулаки. К нему по грязи кинулся князь Шаховской.

— Что ты, что ты, Александр Данилович! — запричитал торопливо. Видно, увидел в глазах Меншикова: не в себе тот. — Очнись! Не время, не место!

Махнул рукой пушкарям. Ахнул залп. С сосенок сорвалось вороньё. Забило крыльями.

Меншиков, как шапку, стащил парик, мазнул по глазам и, не разбирая дороги, по лужам пошёл к карете. Дипломаты зашептались, закивали головами:

— Чем это любимец царя недоволен?

Из-за боярских спин вышли мужики в армяках, подошли к гробу.

— Ну, — сказал один, — давай, ребята. На лямки бери.

Подняли гроб и, скользя по грязи худыми лаптями, шагнули к могиле.

Пушки били не смолкая. Стая воронья то взмывала в небо, то падала вниз. Металась над зелёной луковичкой кладбищенской несчастной часовенки.

Погост заволакивало белым пороховым дымом. Гроб опустили в глинистую жижу.

Сидя в карете, Меншиков увидел плывущее меж редких сосенок белое облако. Подумал: «Порох плохой. Селитры много или подмочили? В арсенал съездить надо да рожи понабить». И ещё: «Много, ох много в эту землю людей ляжет, пока поднимется город».

Ударил кулаком по сиденью:

— А всё же поднимется!

Посольский поезд Петра, на удивление дипломатам французского короля, подвигался быстро. Французы, изнеженные лёгкой придворной жизнью, жаловались даже:

— Его величество царь Пётр заморить нас пожелал непременно.

А поезд и впрямь поспешал бойко, хотя дороги были размыты весенними дождями. По пуду грязи наматывало на колёса, и лошади тянули из последних сил.

В путь отправлялись, едва заря поднималась, и останавливались только по крайней нужде. Пётр говорил:





— Отсиживаться дома будем.

Зады у русских, на что привычные ко многим невзгодам, и то при такой езде уставали. Французские же дипломаты, не стесняясь, заголялись и показывали синяки и шишки.

Но улыбались при том по политесу, а жалобы оборачивались вроде бы шуткой. Любезники они были известные. Московскому или тверскому облому — сыну боярскому — и думать нечего было в улыбках и ласканиях разных их перещеголять.

Петру сказали, что главное сопровождающее его лицо — дворянин самой почтенной фамилии — на ночь велит укладывать себя в постель непременно задней частью кверху, дабы отдохнуть от дневных неудобств. Также велит сие лицо употреблять масло греческое и притирания разные для смягчения плоти на зашибленных местах.

Царь посмеялся, но коней сдерживать не велел. Сам он ехал во всегдашней своей двуколке и видимых невзгод не испытывал.

Сказал всё же:

— Лампадного маслица ему передайте от меня. Оно задницу-то подсушит быстро.

Выходит, знал: не только горький лук слезу вышибает.

Пётр в пути был хмур и, не в пример прошлым поездкам, меньше интересовался раритетами. Разговоров избегал.

Под французским городом Кале, увидев множество мельниц ветряных, сказал сидевшему рядом Пашке Ягужинскому, мужу сумрачному, но любителю истории и изрядному поклоннику Бахуса:

— То-то для Дон-Кишотов было бы здесь работы.

Но сказал так, что и не понять, к чему имя славного рыцаря вспомнил. И не себя ли уж считает он Дон-Кишотом? Ягужинский взглянул на царя с удивлением. Крякнул.

Из-за туч вынырнуло солнце. Дорога запарила. Лошади, влегая в постромки, побежали бойко. Пётр молчал. От широких спин коней наносило острым запахом пота.

Ягужинский, глядя под ноги, сказал:

— Рыцарь Дон-Кишот, штурмуя мельницы, показал такое величие человеческого духа, какое выказать не смогли многие иные, сокрушая и твердыни неприступные.

Но Пётр и на то ничего не ответил.

Ягужинский с несвойственным для него волнением заёрзал на сиденье, продолжил ворчливо:

— Никому из смертных не дано заглянуть в завтрашний день, но делами своими он может оставить след в веках.

Так много слов кряду Ягужинский не говорил никогда. Должно быть, за Дон-Кишота обиделся.

И ещё прибавил, промолчав с версту:

— Только какой то будет след — вот что важно.

И замолчал вовсе, глядя в поля.

Надолго задержались только раз у старой крепости на побережье, которую, как сообщили Петру дипломаты французские, строили ещё римляне. Царь крепость обошёл, сам замерил толщину стен и даже подвалы и переходы подземные облазил.

В одном месте кладка в подземелье, что тайно выводило из крепости, была ветха и могла обрушиться. Царя о том предупредили. Советовали обследование прекратить и вернуться назад.

Пётр только взглянул на француза, сказавшего это, вырвал у денщика факел и шагнул в узкий переход. Навстречу ему метнулась стая летучих мышей.

— Тьфу, погань, — плюнул Ягужинский и полез следом за царём.

После осмотра крепости Пётр сказал к чести её строителей:

— Фортеция сия хотя и создана во времена древние, но и в сей час ещё может послужить славно. Вот так-то строить и нам бы научиться.

В Амьене же, несмотря на просьбы здешнего епископа, встретившего царский поезд под городом, Пётр остановиться не пожелал.

Епископ, в шёлковой блестящей сутане, с кружевным, как пена, накладным воротником, наговорил слов ласковых столько, что иной и за всю жизнь не скажет, но Пётр только кивал, губ не размыкая.

Шафиров, склонясь к уху Петра, шепнул:

— Пир, батюшка, приготовлен знатный.

Облизнулся откровенно. Щёки его смуглого лица залоснились.