Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 126

Пётр тогда разговор с ним имел долгий. Стоял Алексей перед отцом, руки опустив. Лицо белое, камзол, как на палке, болтается. Глаз не поднимал.

Пётр сказал:

— Ну, что же ты? Или сил нет?

Алексей пробормотал что-то оправдательное.

— Одумайся, — сказал Пётр, и в слове том уже не гнев, а мольба была.

Алексей молчал.

Пётр махнул рукой. Царевич повернулся, пошёл к дверям. На спине — узкой и длинной — лопатки угласто проступали.

Взглянул Пётр ему вслед, и лопатки те угластые по сердцу его ударили до боли. Чуть не вскрикнул.

Быть бы Алексею дубиной битым за нерадение в воинском деле, но царский сын он. Да и не дубиной даже. За небрежение такое боярин Ромодановский — человек строгий — поднял бы его в Преображенском приказе на дыбу, сказав: «Кнутом его за измену».

Вот так слово, что произнести Пётр не решался, само по себе выскочило.

Выскочило... Но било оно больнее ножа. Жгло сильнее огня. По приказу царёву головы рубили людям, ноздри рвали, выдирали языки, страшными казнями казнили. И сам он головы рубил, и казнил сам за вины разные, считал, что горше предательства нет вины.

Сцепил за спиной Пётр пальцы в замок, сжал до хруста. Стоял, раскачивался с носка на пятку. Каблуки стучали в пол.

За окном в безветрии тихо падал снег, устилал мостовую, высокие крыши домов, карнизы окон, причудливую лепнину стен. Улица была бела. И из сверкающей чистоты чужого города вдруг пахнуло на Петра косматым, путаным, душным, сырым, московским. Шапки о сорока соболей, рясы чёрные, глаза безумные, разинутые рты... И шорохи, шёпоты, крики вопливные под колокол набатный, гвоздящий темя: «Куда ведёшь нас, государь? Мы Третий Рим!»

Откачнулся Пётр от окна, забегал по комнате, натыкаясь на стулья и креслица. Остановился. В мыслях высветилось то, что хоронил и от себя и от людей:

— Вот то за ним: шапки горлатные, рясы чёрные и самолюбивое: «Мы Третий Рим!» Им бы только на лавках сидеть прелыми задами, киснуть в шубах, да чтобы мошна была полна, и звон колокольный стоял, возвещая выход к народу. А Россия, та пусть хоть в язвах, в рубище, тёмная, слепая, грамоты не разумеющая. Третий Рим... — Пётр стиснул зубы, желваки на скулах выскочили. — Кресты... Лампады мерцающие... Честолюбие азиатское, непомерное... Чёрта ли лысого искать в курных избах закопчённых? В голоде, в холоде, в страданиях? В вечной нужде? — Топнул ногой. — За хвост кобылу тянут, хотят, чтобы она задом ходила. Так нет! Не повернётся Россия вспять!

В комнату вскочил денщик.

— Шафирова ко мне, — сказал Пётр, — немедля.

«Сам в Париж поеду, — подумал он, — мир с Карлом позарез нужен. Побережье надо укреплять. Питербурх строить... Дипломаты не нашли к миру тропки, я найду. Чиниться ради такого великого дела нечего».

И, как-то вдруг успокоившись, сел к столу. Притянул к себе чертежи. Но мысль тревожная вновь кольнула больно: «Алексей помеха делу сему. Цесарю писать надо. Отыскать царевича, отыскать всенепременно. Вернуть в Москву».

В комнату торопливо вошёл Шафиров. Покусывая ноготь, Пётр взглянул на него искоса, кивнул:

— Подойди ближе.

Ходил, ходил Румянцев вокруг дворца Шварценбергова и своё выходил.

Сидел он в аустерии напротив ворот дворцовых, вёл неторопливый разговор с хозяином. Бывал он в той аустерии часто, и посетители ему уже кланялись. Стол Румянцева у окна, и из окна дворец как на ладони.

Хозяин, толстый, неповоротливый, в вязаном тёплом жилете, улыбался пухлыми губами:

— Амур, Амур... О-о-о!

Поднимал палец кверху. Он считал, что Румянцев просиживает здесь целыми днями из-за весёлой венки из дворца. Она заходила в аустерию и, присаживаясь к столу Румянцева, смеялась, закидывала голову, показывая беленькое горлышко.

— Молодость, молодость, — говорил хозяин. Подмигивал офицеру. — Я сам, ухаживая за своей Гретхен, потерял столько драгоценного времени! — Он качал головой. — Но то жизнь. Да, да, сама жизнь...

Румянцев отвечал шутками.

Аустерия была полна голосов. Громыхал глухим басом колбасник из соседней колбасной, с весёлыми, заплывшими жиром глазками; попискивал тонко аптекарь, худой, высокий, с запавшими седыми висками; улыбался любезный, разговорчивый старик башмачник, сдувая пену с налитой до краёв кружки пива:





— О-о-о! Амур!

Любовь русского офицера была для них как острая приправа к знаменитому венскому шницелю.

Румянцев рассказывал хозяину об охоте на медведя. Тот ахал, восхищался. А Румянцев нет-нет да и поглядывал в окно. Но у ворот дворца только неторопливо похаживал мушкетёр в длинном, до земли, плаще, да злой зимний ветер раскачивал ветви тёмных деревьев за оградой. Улица была безлюдна.

— А господин офицер сумел бы одолеть медведя? — спросил хозяин.

— Эх, дядя, — вскочил из-за стола Румянцев, — смотри!

Он поднял руки выше головы и пошёл косолапо.

— То медведь!.. А вот я! — Офицер резко нагнулся и кинулся будто бы под брюхо зверю. И был он так ловок, быстр и гибок, что верилось: возьмёт он медведя, обязательно возьмёт.

Двадцать с небольшим лет всего было тому офицеру, двадцать...

Хозяина позвали из глубины зала, и он, покивав Румянцеву красным носом, отошёл от стола. Аптекарь, попыхивая трубкой, взглянул на офицера светлым глазком.

Румянцев повернулся к окну и от неожиданности чуть не вскрикнул. Из распахнутых ворот выезжала большая, чёрная, закрытая глухой кожей карета. Впереди драгуны на конях. Мушкетёр, за минуту до того скучно похаживавший вдоль ворот, вытянулся струной.

Офицер сорвался со стула, бросился через зал к выходу. Хозяин повернулся, хотел что-то сказать ему, но Румянцев уже дверью хлопнул.

Карета катила по улице. Офицер бросился вслед, шлёпая ботфортами по лужам.

Кучер щёлкнул кнутом. Колёса закрутились бойко.

«Всё, — мелькнуло в голове у Румянцева, — укатят!»

Драгун оборотил лицо к поспешавшему за каретой человеку.

«Шабаш», — задыхаясь, подумал Румянцев.

Остановился, оскалившись. Злой был, хоть пальцы кусай. Лицо грязью заляпано. И не заметил, как из-под колёс кареты окатило стылой жижей. Оглянулся растерянно.

Из ворот дворца выезжала карета, поменьше. Офицер отступил в сторону. Карета катила мимо, и вдруг в оконце её стукнули. Румянцев вгляделся — угадал за стеклом лицо знакомой венки. Кинулся, распахнул дверцу. Венка только губки пунцовые раскрыла — Румянцев уже сидел рядом. Кучер заглянул в переднее оконце, но девушка махнула рукой, и колёса застучали по булыжнику.

— То мой дядя, — заспешила венка, — он знает о вас. Я ему рассказывала. Спросила озабоченно: — А господин офицер знает, что мы едем далеко? В замок Эренберг. Вернёмся не скоро.

Затрещала, как птичка: русского гостя Шварценбергова дворца перевозят в Тироль, её же дворцовый кастелян послал с постельным бельём и другими необходимыми вещами сопровождать знатного иностранца.

Надув щёки, показывая, какой он смешной, кастелян. Засмеялась. Упала грудью на сиденье.

Румянцев от радости обхватил венку за плечи, сунулся заляпанным грязью лицом. Девушка отстранилась:

— Пфуй, пфуй... У господина офицера перепачканное лицо.

Вытащила из кармана душистый платочек и стала заботливо стирать грязь со щёк и усов Румянцева.

Румянцев, радуясь, что так удачно всё вышло, только зубы скалил. Приподнялся, выглянул в оконце. В полусотне шагов катила карета, окружённая драгунами. Откинулся на сиденье:

— Ну, схвачу я царевича за хвост.

Венка спрятала платочек. Поправила юбки. В оконце кареты лепило поздним снегом. Начиналась метель. Последняя метель суровой зимы.

Лепило снегом и в оконце кельи старицы Елены в далёком Суздале. Но снег не мокрый, не тирольский, что кашей липнет к стеклу, а сухой, колючий, игольчатый. Ложился на монастырские стены шапками, нависал карнизами так, что монашки ходить у стен опасались. Упадёт такая шапка, оземь ахнет, будто пушка ударит. Монашка старая, пополам согнутая, попала под такой обвал — едва отходили.