Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 126

— А из Москвы часто у тебя гости?

— Бывают, бывают, ясновельможный пан. Как не бывать!

Голосом безразличным Румянцев спросил:

— Важные господа?

— Так, так, пан офицыр.

— Недавно, — Румянцев вскинул глаза, — высокий господин, очень высокий, худой, с лицом бледным не проезжал?

Хозяин свернул кривой нос в сторону. На лице изобразилась задумчивость. Румянцев достал из кармана золотой. Знал, золото мозги встряхивает и память обостряет. Подкинул золотой высоко, бросил на стол. Золото звякнуло звонко. Из двери, что за стойкой, выглянуло смазливое лицо хозяйки. Показался рыжий яломок работника. Корчмарь живо обернулся, зашипел. Головы скрылись.

— Ах, пан офицыр, ясновельможный пан, как можно рассказывать бедному корчмарю о его гостях... Что стоит обидеть корчмаря...

Г лаза хозяина впились в золотой.

— Так был или нет такой господин? — повторил Румянцев и накрыл золотой ладонью.

Хозяин подскочил на аршин и, совершенно отчаявшись, выкрикнул:

— Был, был!..

Два усача, сидевшие с Румянцевым, разом повернули к корчмарю головы. Отставили стаканы. Серьёзные были ребята.

Румянцев достал второй золотой.

— Утром приехал тот высокий господин, — заторопился корчмарь, — здесь его дожидался боярин знатный. Такая шуба на нём, что, я думаю, и у польского круля нет. Знатная шуба. О такой шубе и думать простому человеку неможно.

Корчмарь несмело протянул руку, но Румянцев прикрыл золотые. Корчмаря будто в зад ткнули шилом.

— Высокого господина, — быстро-быстро заговорил корчмарь, — в карете дама ожидала. Красавица, — он вытянул губы в трубочку, чмокнул, словно сладкое съел, — если я и видел такую, то, пожалуй, один только раз в самой Варшаве, а может, и не видел вовсе.

— О чём говорил высокий господин с боярином? — спросил Румянцев и положил на стол третий золотой.

Монеты сверкали на засаленном столе, словно жаркие солнца. От их вида корчмаря гнуло, как ветром. Даже чулки обвисли на его тощих ногах. Он оглядывался на окна, на дверь, пришёптывал что-то, скосив глаза:

— Боярин в шубе сказал: «Поезжай в Вену, там тебя не выдадут». — Корчмарь завыл, взявшись за голову: — Ой, ясновельможный пан, теперь меня убьют, наверное, за мои слова!

— А называл боярин как-нибудь высокого господина?

— Так, так, — ответил корчмарь, вероятно махнув рукой на последствия разговора, — я добежал на почтовую станцию. В книге было написано: подполковник Кохановский с супругой. А боярин — Александр Васильевич Кикин. Московский боярин.

Румянцев бросил корчмарю золото.

На лицах сопровождавших его усачей выразилось неудовольствие: «Ну, сболтнул корчмарь и, видать, лишнее для себя, но золото зачем отдавать? Плюнуть, да всё тут... Да и веры корчмарь к тому же не нашей...»

Но Румянцев поднялся от стола весело и пошёл бойко к дверям.

Авраам Веселовский, прискакав в Амстердам, кинулся к светлейшему князю Меншикову. Друг тот был ему, и друг верный. Но оказалось, что в городе светлейшего нет. Пётр отослал князя в Россию. Беспокоили царя морские границы у Питербурха, дела строительные в новой столице да и многое другое, и хотел он иметь дома глаз надёжный и руку крепкую. Не доверял Пётр бородатому дворянству. Кланяются низко, а что в голове, за косматой бородой? Какие мысли вынашиваются? Какие зёрна зреют? Нет, лучше птенцы гнезда Петрова. Тем больше веры. Прижал Пётр голову Меншикова к кафтану, притиснул до боли. Оттолкнул, сказал: «Езжай». Когда вслед смотрел, вспомнил баню. Улыбнулся...

Карета простучала за окном.

— Уехал, — сказали Веселовскому.





Резидент помрачнел. Но тут же сообщили ему, что царь вызвал в Амстердам и Толстого, и Шафирова, и Остермана. Цвет дипломатов своих.

Авраам Веселовский поспешил разыскать Толстого. Помотался по городу, потыркался по улочкам — каналы везде, канавки, мостики, — но всё же нашёл.

Пётр Андреевич вышел навстречу Веселовскому степенно. Был он гладко брит, напудрен, в парике. На пальцах кольца многочисленные блещут огнём. Царь Пётр не одобрял украшений мишурных, и придворные от ношения колец, кулонов, диадем драгоценных воздерживались. Исключение составляли дипломаты. Они представляли державу российскую за её границами, а при дворах иных монархов блеск камней ценился не менее блеска ума. А то и заменял оный.

Расцеловались по-московски сердечно.

Пётр Андреевич отстранился, оглядел Веселовского неодобрительно. С дороги тот был в мятом, жёваном кафтане, лицо осунувшееся. В глазах вопрос: «Скажи, батюшка, Христа ради, почто столь срочный вызов? Чем прогневал царя?»

Толстой пожевал полнокровными губами, плавно показал рукой на стульчики у окна.

Сели. Веселовский на краешек приткнулся, а Толстой сел солидно, основательно, так что стульчик лёгкий под ним затрещал опасно.

Пётр Андреевич начал издалека. Расспросил о делах дипломатических, о житье при цесарском дворе. Видя нетерпение Веселовского, похмыкал, поперхал горлом, соображая.

Веселовский впился в него глазами. И Толстой сказал, понизив голос, хотя в комнатах никого не было, о таинственном исчезновении царского наследника. Больше того — сообщил о письме генерала Вейде, в котором сказывалось, что стараниями офицера Румянцева след царевича отыскан и ведёт он в Вену.

Откинулся на спинку стульчика. Замолчал. Веселовский смотрел ему в рот.

У окна в клетке золочёной птичка пёстрая попрыгивала с жёрдочки на жёрдочку, пёрышки перебирала, попискивала пронзительно. А у Веселовского и так в голове звенело от вести неожиданной.

«Пи... пи... пи...» — кричала птичка.

«Вот так так, — думал Веселовский, — наследник исчез таинственно. Беда-то какая... Бе-да...»

Помедлив немалое время, Толстой сказал, что едет царевич под чужим именем. Называется подполковником Кохановским. Что за сим стоит и кто руководит его поступками — неведомо.

Напустил страху.

И уж вовсе Пётр Андреевич удивил Веселовского, объяснив, что ныне след царевича потерян напрочь. И где он обретается, неизвестно.

Лицо у Толстого было красно, гневно. А гнев не сила. Веселовский заметил то и растерялся ещё больше. Давно он знал графа Петра Андреевича. В туретчине тот сидел посланником царским. И в какие годы! Лихое было время. А всё же славу державы не уронил граф Толстой. Рисковал, головой рисковал. Сильный был человек Пётр Андреевич. А сейчас вот крышку табакерки с трудом отколупнул: пальцы дрожали.

Скользя по навощённому полу, вошёл слуга. Сказал:

— Карета подана.

Поднялись. Пошли молча. Впереди Толстой — тяжёлый, сумрачный. Лицо туча тучей. В затылке поскребёшь, глядя на такого. Веселовский неловко в спину ему толкался. В голове пусто. Опомниться не мог от вестей неожиданных. Шептал:

— Беда, беда...

Дальше мысли не шли.

Холоп дверь отворил. По ступеням спустились к карете. А в голове у Веселовского всё стучало: «Беда, беда... И надо же — в Вену путь лежит...»

За окном кареты открылся канал, одетый льдом. Детишки на коньках бегали. Катил старик с вязанкой дров за плечами. В зубах трубка, на голове вязаный колпак с помпоном. В Москве бы увидели такого, перекрестились: «Свят, свят... Что деется-то!»

Авраам Веселовский, уже чуть остынув и укрепившись, смотрел на старика чудного, а думал о своём. Что с наследником не всё ладно — знали. Ленив, не в отца. Нелюбознателен. Лопухинский последыш. Те по монастырям любили ходить. Собирали сопливых юродивых на подворье. Но то только забавы ради, не больше. Блаженные, вериги, цепи... Нет, здесь иное...

Веселовский заёрзал. Догадки одна страшнее другой рождались в голове. Решил твёрдо: «За царевичем должны быть руки сильные. И головы должны быть, что обдумали его шаги. Иного не бывает. У икон блажить — то так, видимость одна».

Заметался в мыслях: «На одну сторону станешь, вторая укусит. А меж двор ходить, биту быть с обеих сторон». Раскорячишься.