Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 126

И, словно сникнув под пыткой той, Пётр голову опустил и вышел из пыточной. Оставшиеся молчали, боясь шелохнуться. Румянцев вышел вслед за царём.

На рассвете того же дня Пётр написал послания в Синод и Сенат высшим духовным иерархам и чинам светским с просьбой вершить суд нелицеприятный над царевичем Алексеем в сообразии с виной осуждаемого и отрешась от того, «что тот суд ваш надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына».

Как государь и как отец он сам бы мог вынести приговор сыну своему преступному.

«Однако ж, — написал Пётр, — боюсь бога, дабы не погрешить, ибо натурально есть, что люди в своих делах меньше видят, нежели другие в их. Тако ж и врачи, хотя б и всех искуснее который был, то не отважится свою болезнь сам лечить, но призывает других».

Пётр положил перо. Вошёл Румянцев, доложил, что царевич Алексей, как государственный преступник, взят под стражу.

Плохо спится в Питербурхе белыми ночами. Часы полночь пробьют, а за окном и день не в день, и ночь не в ночь.

Взглянет боярин в такую вот пору на небо, а оно город придавило, словно начищенный таз оловянный цирюльника немецкого. Сумно под небом таким. И в душе поднимется нехорошее.

То ли дело привычное — московское крепкое небо, звёздами приколоченное к выси. Проснёшься, глянешь, а оно вот, перед тобой: тёмное, своё. Покойно станет. И вольно боярину снова в постель лечь, уютно руку под щёку подсунуть и спать, сколько бог даст. А то и к боярыне подкатиться под бочок тёплый. Тоже хорошо.

В Питербурхе всё не так. А уж утром проснётся человек под небом тем окаянным, а во рту вкус нехороший: не то квасу накануне испил незрелого, не то вовсе дряни какой ни есть хуже наелся. В голове же — и говорить не хочется — как на постоялом дворе: шум, звоны глухие и вроде бы даже кони ржут и ногами топочут.

После возлияний излишних, известно, рассол капустный кислый пить надо. Ковшик хватишь изрядный, да ещё ежели с хреном, с тмином, с травками острыми, — оно и отпустит. А то ещё некоторые приспосабливаются по утрам, после похмелья злого, голову в кадку с водой окунать, и поглубже. Да так стараются, чтобы вода с ледком была. Тоже помогает. Окунул её, голову-то больную, раз, другой — глядишь и повеселел.

Не то после ночи белой. Здесь уж ни рассол, ни вода ледяная ни к чему. Действия не имеют.

Люди просыпаются в Питербурхе с лицами жёлтыми, опухшими, недобрыми. Выйдет такой боярин на крыльцо поутру, а холопы не знают, куда и деваться. Дело ясное: как ни крути, а быть битым.

Сумрачные сидели генералы, сенаторы, лица духовные, собравшиеся, как царь повелел, царевича судить. Морщины глубокие лбы бороздили, под глазами мешки.

За окном день разгорался: нездоровый, серенький. Солнца не видно. И лица собравшихся оттого ещё более хмурыми казались. Совсем закручинились мужи государственные. Но ночь белая была в том неповинна. Другое головы пригибало, от другого хмурились.

Сына царёва судили. Задумаешься... И жизнь свою по дням переберёшь. «Нет» или «да» сказать в деле таком, что топор поднять, и неведомо ещё, на чью голову он упадёт. На царевича ли, на твою ли, а может, на детей твоих или внуков. Кто ответит?

Много повидал каждый из сидевших в зале за годы последние. И многое в час тот трудный каждый в памяти своей перебрал.

Началось всё с малого. Царь, приехав из земель чужедальних, бороды стал резать ножницами, что овец стригут.

Вспомнил Ушаков мрачный, как отец его, тяжёлый и рыхлый, от царя воротясь с босым лицом, слёзы лил. Мать руками всплеснула, закрестилась, упала. Водой святой её сбрызнули, и она кое-как очухалась. А отец с неделю сидел запёршись и людям на глаза не показываясь. То же и с другими было. Заговорили по Москве недобро, но обвыклись. Что уж там бороды!

Дальше — больше: детей боярских стали из домов силой выбивать и за рубежи державы слать для учений разных.





Толстой Пётр Андреевич припомнил, как сам собирался в дорогу дальнюю. Куда? Зачем? И как сложится ещё учение то? Поехал — в доме завыли. Но и к тому привыкать стали. Дети-то возвращались, и вроде бы даже глупей не становясь. Но и тем не кончилось.

Пошли в походы, земли южные воевать. Тут уж подлинно пострадать пришлось. Набедовались по маковку.

Генерал Бутурлин сидел туча тучей. Он-то помнил походы те. По степи шли сгоревшей, глотки сохли, глаза, гарью запорошенные, гноились, и от смрада павших лошадей дыхание перехватывало. Не забудешь такое и через годы, детям и внукам расскажешь.

С войной конфуз вышел. Турка не одолели. А царь с палкой: корабли строй! «Какие ещё корабли?» — ему говорили. Отроду того никто не ведал. Но царский указ один: строй!

Апраксин Фёдор Матвеевич хорошо знал воронежское то строительство корабельное. На своём горбу вынес. Руки выворачивали пилами, а когда было видано, чтобы боярин пилой махал? Научились всё же. И железо ковали в стужу лютую, когда за металл и взяться нельзя, чтобы лоскут кожи кровавый на нём не оставить. Кости, на тех ветрах застуженные, ещё и теперь по ночам ноют.

Русский человек ко всему привыкнуть может. Построили корабли те. И турка обидеть смогли. «Ну, — вздохнули, — теперь спокойнее будет».

Куда там... Пошли шведа воевать. Горе да беда глаза кровью заливали.

У светлейшего князя Меншикова перед взором мысленным дорога на Нарву и сейчас стояла. Грязь непролазная, жёлтая от конской мочи вода в колдобинах, вороньё, орущее над головой. Брёл, брёл по дороге той князь, тянул ноги из грязи и свалился, но встал и пошёл дальше. От холода, голода, от брюшных болезней люди мёрли сотнями, и смерть сама казалась уже благодеянием. Отмучился-де человек, а нам-то дальше идти.

Поражения были тяжкими, победы ещё труднее. Но обтерпелись и даже земли приморские к державе прибрали. Больше того: некоторые руку так поднабили, что без викторий уже и не могли. Готовы были лезть со шпагами не то что на стены крепостные, но хоть на небо.

И сам светлейший на стены лазил под градом пуль, под камнепадом, на лестницы штурмующих обрушиваемым. Смолу пылающую лили на голову ему, глыбой многопудовой сшибали в ров, вонючей водой налитый, но выбирался он и вновь на стену лез. Визжал от злости. Побеждать нужно было. Другого солдатам не дадено. Викторию — и всё тут — на конце шпаги принеси!

В промежутках между поражениями горькими и победами, ещё более горшими, и стрельцам головы рубили, и за Урал-кряж людей посылали, и мануфактуры да заводы железные и медные строили. Купцы, смелости поднабравшись, стали свои товары своими же кораблями в города ганзейские и английские возить. Город Питербурх на болоте строить начали, остров Котлин насыпали и в камень одели. И поняли вдруг: да что заморские те мастера, да купцы, да мужи, учения превзошедшие? А мы что, или рожей кривы? Да пусть им хоть повылазит, а мужику русскому навостриться — он и чёрту не брат.

А теперь вот пришлось и сына царского судить. Но судьи, своими руками победы те тяжкие выдиравшие, понимали, что не судили бы царевича Алексея, если бы не было походов азовских, кровавых штурмов крепостей шведских и не полоскались бы паруса русских кораблей на просторах морских. Большая цена каждым из сидевших в зале за всё то уплачена была, а ещё больше — знал каждый же — отдал за то народ русский.

Царевич вошёл в зал смело и остановился, каблуками притопнув крепко.

— Да, — сказал он, — отцу своему я смерти желал.

Кожа на лице у Алексея обтянулась, и желваки злые под скулами выступили. Глаза были сухи.

— Да, — сказал он, — поборник я старинных нравов и обычаев и в новинах отцовых смысла не вижу.

И все удивились твёрдости, с которой он высказал предерзкие слова те. И головы стали поднимать, приглядываясь, словно видя впервые: каков же он, что говорит так? А он стоял — грудь слабая, узкая, руки бессильные, вдоль тела брошенные. Руки, что кирпича не положили и шпагу не держали.