Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 126



— Давай, давай, погоняй! — крикнул мужику, державшему вожжи верёвочные, солдат и с ходу впрыгнул в задок саней.

Бывшая царица головой в колени уткнулась, завыла...

Царёв возок качнуло сильно. Пётр заворочался под шубой. Протянул руку, отворил слюдяное оконце, залепленное снегом.

Поезд выбрался из Преображенских посадов, и кони пошли шагом. Снегу на открытых ветру местах намело много. Сугробы по брюхо коням были. Какая уж скачка! Сани валило на стороны.

«Да, погодка, — подумал Пётр и оконце притворил. Запахнул шубу, устраиваясь. — Зла, зла, но доберёмся».

Упрям был.

Последние дни перед отъездом в Питербурх царь сторонился людей и почти не выходил из тесной — о три окна — палаты, в которой прожил молодые годы и где обычно останавливался, возвращаясь в Москву из поездок и походов.

Комнатка та, с большой, изукрашенной затейливыми изразцами печью, была низенькой — при высоком росте царь чуть ли головой за потолок не цеплялся, — но любимой Петром за тишину. Окна выходили в лес, начинавшийся прямо от стен дворца, а под ними ставили ещё и солдата, чтобы какая девка дворовая или мужик не нарушили глупыми криками царский покой.

По вечерам приходил к Петру в комнатку малую Ушаков. Садился к свече и, склонив тяжёлое лицо, читал записи пыточных речей. Голос у Ушакова был хриплый, простуженный, непроспавшийся. Нет-нет да и вскидывал от бумаг глаза на царя, но Пётр сидел неподвижно и молча, и трудно было сказать даже, слушает ли он или нет. Ушаков опускал глаза и читал дальше.

А Пётр и вправду почти не слышал его. Слова, сказанные на дыбе Кикиным, поразили царя. И он забыть не мог с хрипом, со стоном выдохнутое: «Клобук монашеский не гвоздём к голове прибит».

Толстой заставил Александра Васильевича повторить фразу ту дважды, кнутом вырывая каждое слово. И Пётр знал теперь наверное, что в какие бы дальние деревни ни был удалён царевич, за какие бы крепкие монастырские стены ни водворили его, какими бы манифестами ни утверждали его отречение от престола, — на царство он сядет, как только тому случай представится. И знать Пётр хотел теперь только одно: как далеко ушёл сын его от дел, вершимых новой Россией. А ни в акт об отречении, ни в манифест обнародованный больше не верил. Если клобук монашеский хотели сменить на корону царскую, бумаги те, хотя бы они с печатями были тяжёлыми и подписями важными, не убеждали Петра ни в чём.

Пётр передал царевичу вопросные пункты, которые сам и составил, призывая сына, ни в чём не таясь, рассказать о сотоварищах его, что и как ими было говорено, кто подсказал ему бежать за границы российские и кто помощником в том был.

«Всё, что к сему делу касается, — писал он, — хотя чего здесь и не упомянуто, то объяви и очисти себя, как на сущей исповеди. А ежели что укроешь, а потом явно будет, — на меня не пеняй, перед всем народом объявлено, что за сие пардон не в пардон».

Но с ответом царевич тянул.

Царский возок остановился. Пётр толкнул дверку, вылез на снег. Было всё ещё темно, но ветер, как то бывает перед рассветом, стих.

— Пристяжных, пристяжных гони! — крикнул кто-то впереди на дороге.

Подскакали трое драгун с факелами. В подводу подвели плясавших коней. Стали прилаживать к передку возка постромки, переговариваясь и переругиваясь негромко.

Царь остановился у возка, подставив лицо снегу.

Во время казни Кикина Пётр взглянул на царевича. Тот стоял столбом и глазами круглыми следил за тем, как палач топор поднимает. Пётр шагнул к царевичу, но тот не оборотился. А когда ударил топор, посмотрел вдруг на царя и глаза у него блеснули.

«Нет, — подумал Пётр, глядя, как драгуны заводят коней в постромки, — не дитя Алексей неразумное, которое за руку ведут, а оно только ножки переставляет. Годами зрел. Да и дитя упирается, ежели что не по нём. Ручку вырывает».

Коней пристегнули к передку. Царь сел в возок. Подскочивший офицер прикрыл дверцу. Отступил на шаг, поднял руку к шляпе. Кони рывком взяли с места и пошли ходко.

— Сын же он мне, — вдруг вслух, с болью сказал Пётр, — сын.



Но слова те царские никто не слышал. Да если бы и услышал, наверное бы и не понял. Люди больше о своих болячках пекутся, а до чужой боли им дела нет. Мало кто мается горем чужим. И когда ещё боль чужая для человека своей станет?

Хотя быть такое должно. Ибо и в маете и в гордыне человек один быть не может, и даже слово само дано ему, чтобы другой его услышал. А иначе зачем оно, слово-то?

Питербурх встретил царёв поезд дождём.

Ещё за полсотни вёрст до «парадиза» дорога расквасилась, растеклась лужами, и из-под наледи показалась жёлтая глина с песочком. Надо было бы поставить поезд на колёса, но Пётр ждать не хотел, и потащились дальше по грязи санно. Полозья скрипели, аж за душу брало. Кони, исхудавшие за дорогу, едва волокли возки. Одна только надежда и была, что до Питербурха рукой подать. А на последней версте, известное дело, и хромой конь рысью бежит.

Вёрст за пять до заставы увидели на дороге пышную карету. Пётр глянул в оконце, признал — Меншиков. Остановил возок. Светлейший бросился к царю по воде. Пётр вылез из возка. Обнялись.

Ветер мял, морщил лужи. Сёк дождь.

Меншиков отстранился, взглянул в лицо Петра пытливо. Тот в ответ головой покивал. Улыбки на лице у царя не было. Светлейший распахнул дверцу кареты роскошной, но Пётр пожелал добираться до Питербурха в возке своём.

Меншиков сел рядом с царём. Объяснять светлейшему не надо было ничего: он и так всё понял. Заговорил торопливо о делах питербурховых. Знал хорошо: делом только и можно отвлечь Петра от мыслей невесёлых.

Светлейший рассказал, что против прошлых лет льды на Неве немалые и можно ждать и заторов, и подъёма воды. Больше же всего следует беспокоиться о верфи, так как весенняя вода высокая и льды могут неприятности принести. Ещё и приврал светлейший для впечатления большего.

Пётр, вначале слушавший князя без интереса, забеспокоился, стал расспрашивать. Светлейший сыпал и сыпал словами. Мол, надо берег у верфи укрепить и о крепости Петропавловской позаботиться — и ей-де вода опасна, — об острове Котлин порадеть.

— А особо большого ледохода, — сказал Меншиков, — надо ждать не сейчас, а во второй половине апреля. Нева лёд свой сбросит, а потом уж пойдёт лёд с Онежского озера. Вот тот лёд ещё страшней.

Забот высыпал мешок, за год не переделаешь, не то что до ледохода. Увидев же, что Пётр обмяк немного, сказал:

— Едем ко мне, мейн херц. Стол накрыт. Колбаски твои любимые кровавые будут и уха из снетков онежских. Не уха — объедение.

Меж тем миновали заставу. Солдат у шлагбаума взял на караул. Пётр руку к шляпе приложил и велел остановить возок. Съехав на обочину, встали, и царёв поезд потянулся мимо. В одном из возков мелькнуло лицо царевича, и Пётр, подняв веки тёмные, тяжело взглянул на него.

Потащились розвальни с колодниками. Промокшие до последней нитки, с чёрными лицами колодники таращились на людей голодными глазами. Тянули руки, просили Христа ради хлебушка. Драгуны, озлившиеся за дорогу нелёгкую, хлестали их по головам плетьми. Колодники заслонялись, но лениво. К битью уже привыкли. Драгуны теснили людей конями, хрипло покрикивали:

— Сдай назад!

Пётр сел в карету, сказал Меншикову:

— Давай, к тебе едем.

Светлейший, сразу же повеселев, заторопил кучера:

— Живо, живо! Гони!

К полуночи небо очистилось от туч, и на тёмной воде Невы явственно, как в зеркале, выступили отразившиеся звёзды. На текучей воде звёзды вздрагивали и мерцали, словно в небе морозной зимней ночи. От взгляда на ту необычную звёздную карту становилось холодно. И Пётр, стоя у самого края берега, зябко передёрнул плечами. Меншиков, заметив, как царь вздрогнул, что-то негромко сказал стоявшему чуть поодаль офицеру. Тот повернулся круто и нырнул за тёмный остов лежавшей на берегу разбитой барки.