Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 126



Нет, решил граф Колорадо, вице-канцлер может дела свои вести как ему вздумается, а он, комендант Брюна, комплимент скажет царевичу, и всё. А то неприятностей не оберёшься.

Соображал граф-то, не вовсе уж глуп был. Колорадо к Петру Андреевичу поспешно подошёл и, ласково взяв за руку, заговорил миролюбиво. Достопочтенный гость должен простить его, графа Колорадо, если он не совсем точно выразил мысль. Какие заявления, какие протесты? Он, комендант Брюна, желает проезжающим через город прежде всего добра. Да-да! Добра! Он хочет только высказать несколько любезных слов царевичу Алексею по случаю его проезда через Брюн. Чувство гостеприимства подвигает его на ту встречу.

Пётр Андреевич довольно долго стоял, наморщив лоб. Но наконец поднял глаза на графа Колорадо:

— Ну что же, скажите свой комплимент. Я думаю, царевич выслушает вас с удовольствием. Идёмте.

У Колорадо от неожиданности даже голос сел:

— Но я не готов. Надо одеться подобающим случаю образом.

Толстой окинул коменданта города взглядом с головы до ног:

— Почему же? Костюм на вас изрядный. Идёмте.

И, ещё раз внимательно оглядев коменданта, сказал с искренностью подкупающей:

— Прорех и потёртостей не вижу. Напротив, платье ваше богато и украшено пряжечками и ремешками предостаточно. А шпага так и вообще замечательна.

И, уже не говоря ничего более и головы не поворачивая, упрямо двинулся к дверям. Чудаковат был Пётр Андреевич. Русский простак из него так и выглядывал: глаза круглые, лицо доброжелательное. Он и халат ночной за платье для визитов примет.

Вот так и привёз в гостиницу несколько оторопевшего коменданта. Граф Колорадо всё порывался дорогой сказать что-то, но только рот разевал. Правда, за комендантом города увязались его офицеры, но при входе в гостиницу ещё одна неожиданность объявилась.

Как только Пётр Андреевич и граф Колорадо вошли, в дверях стал Румянцев и путь офицерам преградил. Офицеры зашумели было, но Румянцев был, как всегда, непреклонен. Стоял недвижимо, и всё тут. Тоже, видно, русская простота в нём сказывалась.

Алексей встретил коменданта, сидя в кресле. Граф Колорадо рассыпался в любезностях. Пётр же Андреевич стоял с непроницаемым лицом. Комендант скосил на него глаза, и вопрос, волей или неволей следует царевич в Россию, в горле у Колорадо застрял.

Припомнил было комендант города, что в указаниях Шенборна предписывалось встречаться с царевичем с глазу на глаз. Но тут же и подумал он: «До того ли теперь? Хорошо хоть, и так допустили».

Колорадо раскланялся и вышел. Алексей и словом не обмолвился. В лицо Петра Андреевича взглянул царевич и решил за лучшее промолчать.

Толстой коменданта города до самой кареты проводил, поклонился, а когда вслед смотрел, улыбаясь вежливенько, подумал: «Ишь ты, петух... Петух индийский». Такую птицу видел граф Пётр Андреевич Толстой ещё при дворе султана турецкого, поручение царское выполняя.

Вернувшись в гостиницу, Толстой сказал Румянцеву, что следует в дорогу готовиться без промедления. А протест против незаконного задержания русского царевича Пётр Андреевич всё же написал и коменданту вручил по всей форме. Короля Шенборнова положил на доску. Так партия между графом Толстым и вице-канцлером Шенборном и закончилась.

Правилом для себя считал Пётр Андреевич последнюю точку поставить, дабы не было толкований ненужных. А так какие уж кривотолки? Вот она, точка, на бумаге стоит, и ничего не скажешь: точка, она и есть точка.

Во время последнего визита к коменданту Брюна граф Толстой неожиданно показал тонкое знание этикета европейского. Даже ножкой шаркнул, как лучший кавалер короля Франции.

Граф Колорадо так поражён был тем, что только и сказал:

— Вот так так...

И долго ещё головой качал.

О Питербурхе иностранцы говорили:

— То город, в котором просыпаешься под визг пилы, а засыпаешь под стук молотков каменотёсов, не оставляющих работу и после того, как солнце уйдёт за горизонт.

С возвращением Петра из-за границы работы на строительстве города разгорелись, как пламя костра, в который смолья подбросили охапку изрядную.

Нескончаемой вереницей через заставы «парадиза», как Пётр называл новую столицу, тянулись обозы с лесом, камнем, металлом, лопатами, ломами и бог весть ещё каким грузом, нужным строителям. Шли и шли люди: каменщики, столяры, землекопы, плотники, жестянщики. Мужики с любопытством поглядывали на болотистые земли, крутили головами:

— Хляби здесь...



— Да, сыро.

— Хватим горячего.

— Эй, разговоры! — покрикивали драгуны царские, сопровождавшие обозы.

Мужики косились:

— Строго, однако.

Шли дальше.

И проходило их через заставы — тысячи. Безвестных русских людей с крепкими руками и несокрушимым здоровьем, что могли работать и по пояс в ледяной воде стоя, и под дождём, и в метель, и в зной палящий.

А ежели и у такого отказывали силы, то уходил он из жизни без стонов и крика.

Утром, поднимаясь под хриплый голос военного рожка, находили мужика затихшим под рваным армяком или сопревшей от сырости овчиной. Много, много потрудившиеся его руки лежали сложенные на груди, а на лице было не виданное никогда у живых выражение покоя. Поднимали мужика на плечи и несли на погост, а совершив над ним молитву краткую, насыпали холмик песчаный, илистый, комкастый — земля-то была небогатая — и ставили крест, на котором и имени часто не указывали, так как или не знали, или грамотея не находилось. А рожок уже кричал, звал на работу, и драгуны вокруг покрикивали:

— Ну, ну же, ребята!

И опять копали каналы мужики безвестные, мостили дороги, строили дома. И кровь, разогревшись от работы, веселее бежала по жилам, лица разгорались, и выходил какой-нибудь Иван, подставлял широкую спину под лесину ли тяжеленную, под тёсаный ли камень огромнейший и говорил с задором:

— Давай я попробую!

Другой лихо, с шуткой, с прибауткой, подхватив колотун, что и руки из плеч выдерет, гнал сваю:

— И-эх! И-эх!

Лесина входила в землю как в масло. Вокруг шумели:

— Пуп развяжешь!

— Не лопни, Ерёма!

— Знай нашенских!

И азарт, непонятный иностранным мастерам и инженерам, охватывал всех сразу. Люди рвали лопатами землю, надсаживаясь, тащили камни, лезли по горло в воду, бегом носились по строительным лесам. Драные, голодные, они, казалось, горы хотели своротить. Зачем? Какая была им в том корысть? Никто не мог того объяснить, да и не объяснял никто. Люди бросались в хляби бездонные, задыхаясь от спешки, возводили дворцы, в которых и жить-то не собирались, прокладывали каналы, по которым не плавать им было, камнем облицовывали набережные и молы для кораблей, на палубах и в трюмах которых кипами лежали не их товары. Что же за наваждение то было? Какие-то были люди? Из каких земель пришли они и что двигало ими? Откуда брались в них упорство, настойчивость, одержимость? Неведомая, даже и нечеловеческая сила. Кое-кто из иностранцев, что побашковитей, говорил:

— Какой народ поднимается! Да... Задумаешься...

Пётр и сам не ведал покоя в ежедневных, ежечасных делах строительных, будто вперегонки с кем связался.

Вставал до рассвета и мотался в двуколке из конца в конец города. Когда поест, когда и нет или на ходу к солдатскому котлу пристроится, к каменотёсам пристанет, из котелка какого ни есть похлебает — и дальше. Горел «парадизом». Во сне он ему снился: прошпекты как стрелы, набережные в граните и корабли, корабли на Неве под белыми парусами. Дух захватывало.

Меншиков сказал ему:

— Мейн херц, загонишь так и себя, и людей.

— Дурак, — ответил царь, — от работы человек только крепче становится.

Но глаза отвёл. Знал: гонит он коней, гонит вскачь, кнута со спины не снимая, и не только потому, что уж очень хочется «парадиз» не во сне, а наяву увидеть. В работе неистовой забывал Пётр, что есть у него ещё одно дело. Дело страшное с царевичем. И время пришло развязать тот узел, на горле затянутый. Душила, дыхание перехватывая, жёсткая верёвка, а мочи не хватало снять её.