Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 113 из 126

Вице-канцлер вспомнил о той улыбке и нервно поднялся с кресла. Прошёлся по кабинету. Граф умел смотреть правде в глаза и сказал себе: «Улыбка была преждевременной и самонадеянной». Толстой всё смешал на доске. Чётко намеченные линии прервались, и многоходовые комбинации потеряли смысл, так как не вели уже к задуманному окончанию. Партия, успешно развивавшаяся, потеряла логическую стройность, и на доске Шенборн, к стыду своему, увидел только развалины так старательно выстроенной им позиции.

Вице-канцлер остановился у полотна Фрюауфа Старшего — гордости своего собрания. Краски полотна вносили в душу человека покой и тихую радость. Трудно сказать, каким волшебством мастер пятнадцатого века достигал такого эффекта. Но всегда, когда море бушевавших вокруг страстей начинало захлёстывать Шенборна, вице-канцлер приходил к старому мастеру и обретал душевное равновесие.

Но сейчас и Фрюауф Старший не приносил желаемого успокоения. Шенборн понимал: русский медведь вырывает добычу у него из рук. Игру, где ставка ни больше ни меньше чем наследник российского престола, он — вице-канцлер Германской империи — проигрывает. А проигрывать ему не хотелось. Ох не хотелось... Шенборн подумал: «Партия окончена только тогда, когда король положен на доску. Я своего короля ещё не положил».

К Питербурху поезд Петра добрался на рассвете. Шёл затяжной, октябрьский, холодный дождь. Но Пётр велел остановить возок и вылез на дорогу. Огромный, в чёрном, коробом стоящем голландском кожаном плаще, царь ступил в грязь, поскользнулся, выругался сквозь зубы и шагнул к опущенному шлагбауму. Встал, вцепившись руками в черно-белый брус.

Солдат у шлагбаума узнал Петра и вытянулся столбом. С залива порывами налетал резкий, со снежной крупой, злой ветер. Сёк, мял лужи, гнул к земле хилый осинник, поднимавшийся редколесьем за придорожной канавой. Лицо у солдата было синим от холода. Но Пётр головы к нему не повернул, а как остановился у шлагбаума, так и стоял, вглядываясь в пелену ненастья, закрывшую город.

За дождём трудно было что-то увидеть, но царь всё же разглядел за серой колышущейся сеткой купол Троицкого собора, угадал сооружение Адмиралтейства и Петропавловской крепости. Больше года не видел он Санкт-Питербурха, и вот вновь город был перед ним.

Дождь бил по лицу царя, барабанил по жёсткой коже плаща, но Пётр всё стоял и смотрел.

Пашка Ягужинский тревожно выглянул из возка, крикнул:

— Пётр Алексеевич, чего под дождём-то мокнуть?

Но Пётр не ответил ему. О чём думал он, стоя на заставе санкт-питербурхской? Что виделось ему? Лицо у Петра было хмурое. Глаза, не щурясь от ветра, смотрели невесело. Но спина была прямой, ровной, словно стоял он на смотру, перед войском.

Ещё в разгар войны с Карлом, во время спуска корабля «Шлиссельбург» с Адмиралтейской верфи, царь сказал собравшимся:

«Есть ли кто из вас такой, кому бы за двадцать лет перед сим пришло в мысль, что он будет со мной на Балтийском море побеждать неприятелей на кораблях, построенных нашими руками, и что мы переселимся жить в сии места, приобретённые нашими трудами и храбростью? Думали ли вы в такое время увидеть таких победоносных солдат и матросов, рождённых от российской крови, и град сей, населённый россиянами и многим числом чужестранных мастеровых, торговых и учёных людей, приехавших добровольно для сожития с нами? Чаяли ли вы, что мы увидим себя в толиком от всех владетелей почитании?

Писатели поставили обиталища наук в Греции, но, судьбиною времён бывши из оной изгнаны, скрылись в Италии и потом рассеялись по Европе до самой Польши, но в отечество наше проникнуть воспрепятствованы нерадением наших предков, и мы остались в прежней тьме, в какой были до них и все немецкие и польские народы. Но великим прилежанием искусных правителей их отворялись им очи, и со временем соделались они сами учителями тех самых наук и художеств, какими в древности хвалилась одна Греция. Теперь пришла и наша череда, ежели только вы захотите искренне и беспрекословно вспомоществовать намерениям моим, соединяя с послушанием труд, памятуя присно латинское присловие: „Молитесь и трудитесь”».

Пётр припомнил те слова, встретившись после долгой разлуки со своим детищем. Подумал, что и сейчас повторил бы их вновь. Великий труд надо было вложить ещё в сей град, чтобы воплотить в жизнь задуманное.

Ягужинский крикнул в другой раз:

— Пётр Алексеевич, едем, что ли? Или как?

Пётр повернулся к нему, ответил:

— Постой.

И тут увидел бледного от холода солдата. Тот стоял по-прежнему как вкопанный.





— Ну, здравствуй, — сказал, шагнув к нему, Пётр. — Рожу-то вытри. Мокрая. Давай поцелуемся.

И сгрёб растерявшегося солдата в охапку, прижался губами. Отстранившись, крикнул Ягужинскому с просветлевшим вдруг лицом:

— Чем орать попусту, водки, водки налей служивому! Застыл на ветру. Совсем застыл.

Пашка нырнул за кожаный верх возка и тут же высунулся с кружкой. Чего-чего, а водка у Ягужинского всегда была под рукой.

Пётр влез в возок, сказал:

— Трогай!

Поезд потянулся через шлагбаум. За царёвым возком катило ещё с десяток. И из каждого выглядывали лица — довольные, смеющиеся, радостные. Как же иначе: домой приехали! Солдат, ещё обалдевший и от неожиданной царской ласки, и от выпитой водки, улыбаясь, подумал: «Весёлые едут, смотри ты, весёлые».

А Пётр был не весел.

В ту ночь останавливались отдохнуть после трудной дороги на чухонской мызе. Петру постелили на лавке у печи. Здесь было теплее, а царь, хотя и пил лечебные воды в Спаа, чувствовал себя всё ещё неважно.

Пётр уснул, как только лёг на лавку. Но спал недолго. Проснулся среди ночи и глаз больше не сомкнул. Казалось бы, и блохи не жрали, и под тулупом угрелся хорошо, а сна не было.

В комнате пахло свежевымытыми полами — мыза была на удивление чистой, — от печи тянуло теплом, негромко, с осторожностью посапывал носом денщик на рогожке у дверей. Во сне чмокал губами, будто титьку сосал. «Совсем малец», — подумал Пётр и неожиданно вспомнил, как впервые увидел сына своего Алексея.

Царевича показали ему на третий день после рождения. Мамка, боярыня старая, но всё ещё крепкая, ладная, вынесла его к Петру и с поклоном передала с рук на руки. Пётр принял сына, и мягкий, тёплый комочек привалился к груди, лёг молча, вроде бы и не дыша. Боярыня откинула с его личика простынку, и Пётр увидел лицо сына. Царь хотел было наклониться и поцеловать младенца, но боярыня недовольно заворчала и отняла у него царевича. Пётр был так растерян, что отдал сына беспрекословно.

Сейчас, лёжа у печи на чухонской незнакомой мызе, ему мучительно захотелось припомнить увиденное много лет назад лицо Алексея. Но как он ни напрягал память, припомнить не смог. Он видел другое: бледное, испуганное, злое лицо царевича, уже длинноногого, длиннорукого, нескладного мальчика, которого он однажды хотел поругать за малое старание, проявляемое к учению. Но только два слова сказал, увидел искоса брошенный недобрый взгляд и замолчал. Алексей опустил голову, ссутулил узкие плечи и словно стеной отгородился от отца. Пётр взял его за слабую спинку и поставил между колен. Голосом добрым заговорил о пользе учения для человека, которому богом назначено царствовать над людьми. Но царевич выставил колючие локти и только сопел носом. И слова путного выжать из него не смог отец.

Царь отпустил Алексея. Бывший тут же учитель царевича Никита Вяземский начал было: «Образуется...» И смолк.

Царь оборотил к нему налившееся кровью лицо и крикнул: «Ты, ты ответчик за него! Ленив он — ты ленив, слаб в грамматике и арифметике — ты слаб, не обучен манерам изысканным — ты пень стоеросовый!»

Вяземский упал на колени.

«Запомни, — сказал Пётр, — за всё ответ тебе держать».

Пётр повернулся на лавке, и под телом тяжёлым лавка заскрипела. Денщик, как подброшенный, вскочил с рогожи.